Контакты

Холодное сердце. Детские сказки онлайн Сказка холодное сердце дисней читать

Вильгельм Гауф

Часть первая

Кому доведется побывать в Швабии, пусть непременно заглянет и в Шварцвальд, – но не ради леса, хотя такого несметного числа рослых могучих елей в других местах, верно, и не сыщешь, а ради тамошних жителей, которые удивительно не похожи на всех прочих людей в округе. Они выше обычного роста, широки в плечах и обладают недюжинной силой, как будто живительный аромат, по утрам источаемый елями, с юных лет наделил их более свободным дыханием, более зорким взглядом и более твердым, хотя и суровым, духом, нежели обитателей речных долин и равнины. Не только ростом и сложением, но также обычаями своими и одеждой отличаются они от тех, кто живет за пределами этого горного края. Особенно нарядны жители баденского Шварцвальда: мужчины носят окладистую бороду, какою их наградила природа, а их черные куртки, широченные сборчатые шаровары, красные чулки и островерхие шляпы с большими плоскими полями придают им вид слегка причудливый, зато внушительный и достойный. В тех местах большинство людей занимается стекольным промыслом, делают они также часы, которые расходятся по всему свету.

В другой части Шварцвальда живут люди того же племени, однако иное занятие породило у них иные нравы и привычки, чем у стекловаров. Они промышляют лесом: валят и обтесывают ели, сплавляют их по Нагольду в верховья Неккара, а из Неккара – вниз по Рейну, до самой Голландии; и тем, кто живет у моря, примелькались шварцвальдцы с их длинными плотами; они останавливаются на всех речных пристанях и с важностью ожидают, не купят ли у них бревна и доски; но самые толстые и длинные бревна они продают за хорошие деньги «мингерам», которые строят из них корабли. Люди эти привыкли к суровой кочевой жизни. Спускаться на плотах по течению рек для них истинная радость, возвращаться по берегу пешком – истинная мука. Потому-то их праздничный наряд так отличен от наряда стекловаров из другой части Шварцвальда. Они носят куртки из темной парусины; на широкой груди – зеленые помочи шириной в ладонь, штаны черной кожи, из кармана которых, как знак отличия, торчит латунный складной метр; однако их красу и гордость составляют сапоги, – должно быть, больше нигде на свете не носят таких огромных сапог, их можно натянуть на две пяди выше колена, и плотовщики свободно шагают в этих сапогах по воде глубиной в три фута, не промочивши ног.

Еще совсем недавно жители здешних мест верили в лесных духов, и только в последние годы удалось отвратить их от этого глупого суеверия. Но любопытно, что и лесные духи, согласно легенде обитавшие в Шварцвальде, тоже разнились между собой в одежде. Так, например, уверяли, что Стеклянный Человечек, добрый дух ростом в три с половиной фута, всегда является людям в островерхой шляпе с большими плоскими полями, в курточке и шароварах и в красных чулочках. А вот Голландец Михель, который бродит в другой части леса, сказывают, огромный широкоплечий детина в одежде плотовщика, и многие люди, якобы видевшие его, твердят, что не хотели бы из своего кармана платить за телят, чья кожа пошла ему на сапоги. «Уж такие высокие, что обыкновенный человек уйдет в них по горло», – уверяли они и божились, что нисколько не преувеличивают.

Вот с этими-то лесными духами, говорят, и приключилась у одного парня из Шварцвальда история, которую я хочу вам рассказать.

Жила некогда в Шварцвальде вдова – Барбара Мункиха; муж ее был угольщик, и после его смерти она исподволь готовила их шестнадцатилетнего сына к тому же ремеслу. Юный Петер Мунк, рослый статный малый, безропотно просиживал всю неделю у дымящейся угольной ямы, потому что видел, что и отец его делал то же самое; затем, прямо как был, чумазый и закопченный, сущее пугало, спускался вниз, в ближний город, чтобы продать свой уголь. Но занятие угольщика таково, что у него остается много свободного времени для размышлений о себе и о других; и когда Петер Мунк сидел у своего костра, мрачные деревья вокруг и глубокая лесная тишина наполняли его сердце смутной тоской, вызывая слезы. Что-то печалило, что-то злило его, а вот что, он и сам толком не понимал. Наконец он смекнул, что его злит – его ремесло. «Одинокий, чумазый угольщик! – сетовал он. – Что это за жизнь! Каким уважением пользуются стекловары, часовые мастера, даже музыканты по праздникам! А вот появится Петер Мунк, добела отмытый, нарядный, в отцовской праздничной куртке с серебряными пуговицами и в новехоньких красных чулках, – и что же? Пойдет кто-нибудь за мною следом, подумает сперва: «Что за ладный парень!», похвалит про себя и чулки, и молодецкую стать, но едва лишь обгонит меня и заглянет в лицо, сразу и скажет: «Ах, да это всего-навсего Петер Мунк, угольщик!»

И плотовщики из другой части леса тоже возбуждали в нем зависть. Когда эти лесные великаны приходили к ним в гости, богато разодетые, навесив на себя добрых полцентнера серебра в виде пуговиц, пряжек и цепочек; когда они, широко расставив ноги, с важным видом глядели на танцоров, ругались по-голландски и, подобно знатным мингерам, курили аршинные кельнские трубки, – Петер смотрел на них с восторгом; такой вот плотовщик представлялся ему образцом счастливого человека. А когда эти счастливцы, запустив руку в карман, пригоршнями вытаскивали оттуда полновесные талеры и, поставив какой-нибудь грош, проигрывали в кости по пять, а то и по десять гульденов, – у него мутилось в голове, и он в глубоком унынии брел в свою хижину; в иной воскресный вечер ему случалось наблюдать, как тот или другой из этих «лесных торгашей» проигрывал больше, нежели бедный папаша Мунк зарабатывал за целый год. Среди этих людей особенно выделялись трое, и Петер не знал, которым из них восхищаться больше. Первый был краснолицый рослый толстяк, он слыл богатейшим человеком в округе. Его прозвали Толстяк Эзехиль. Два раза в год он возил в Амстердам строевой лес и был так удачлив, что продавал его намного дороже, чем остальные, оттого и мог позволить себе возвращаться домой не пешком, как все, а плыть на корабле, словно важный барин. Второй был самый высокий и худой человек во всем Шварцвальде, его прозвали Долговязый Шлуркер. Мунк особенно завидовал его необыкновенной смелости: он перечил самым почтенным людям, и будь трактир даже битком набит, Шлуркер занимал в нем больше места, нежели четыре толстяка, – он либо облокачивался на стол, либо клал на скамью одну из своих длинных ног, – но никто не смел ему и слова сказать, потому что у него было неслыханно много денег. Третий был красивый молодой человек, который танцевал лучше всех во всем крае, за что и получил прозвище Короля Танцев. Он был когда-то бедным парнем и служил работником у одного из «лесных торгашей», но вдруг и сам стал несметно богат; одни говорили, будто он нашел под старой елью горшок денег, другие утверждали, будто острогой, которой плотовщики ловят рыбу, он выудил из Рейна, невдалеке от Белингена, мешок золота, а мешок этот-де был частью схороненного там сокровища Нибелунгов; короче говоря, он в одночасье разбогател, за что и стар и млад теперь почитали его, словно принца.

Вот об этих-то людях и думал без конца Петер Мунк, когда в одиночестве сидел в еловом лесу. Правда, им был свойствен один порок, за который их все ненавидели, – то была их нечеловеческая алчность, их бессердечное отношение к должникам и к бедным; надо вам сказать, что шварцвальдцы – народ добродушнейший. Но известно, как оно бывает на свете: хотя их и ненавидели за алчность, все же весьма почитали за богатство, ведь кто еще, кроме них, так сорил талерами, словно деньги можно просто натрясти с елок?

«Так дальше продолжаться не может, – решил однажды Петер, охваченный печалью: накануне был праздник и весь народ собрался в трактире, – если мне вскорости не повезет, я наложу на себя руки. Эх, был бы я так же уважаем и богат, как Толстяк Эзехиль, или так же смел и силен, как Долговязый Шлуркер, или так же знаменит, как Король Танцев, и мог бы, как он, бросать музыкантам талеры, а не крейцеры! Откуда только взялись у него деньги?» Петер перебрал в уме все способы добывания денег, но ни один не пришелся ему по душе, наконец ему вспомнились предания о людях, которые в стародавние времена разбогатели с помощью Голландца Михеля или Стеклянного Человечка. Пока еще был жив его отец, к ним часто захаживали другие бедняки, и они, бывало, подолгу судили и рядили о богатых и о том, как к ним привалило богатство, нередко поминали они Стеклянного Человечка; да, хорошенько подумав, Петер смог восстановить в памяти почти весь стишок, который надо было произнести на Еловом Бугре, в самом сердце леса, чтобы Человечек появился. Стишок этот начинался словами:



Но сколько он ни напрягал память, последняя строка никак не шла ему на ум. Он уже подумывал, не спросить ли кого-нибудь из стариков, какими словами кончается заклинание, но его всегда удерживала боязнь выдать свои мысли; к тому же – так он считал – предание о Стеклянном Человечке знают немногие, стало быть, и заклинание мало кто помнит; у них в лесу богатые люди наперечет, да и отчего тогда его отец и другие бедняки не попытали счастья? Однажды он навел на разговор о Человечке свою мать, и она рассказала ему то, что он уже знал сам, она тоже помнила только первые строки заклинания, но под конец все же поведала сыну, что старичок-лесовичок показывается лишь тем, кто родился в воскресенье между одиннадцатью и двумя часами. Сам Петер, знай он заклинание, как раз и мог быть таким человеком, ибо он родился в воскресенье в половине двенадцатого.

Как только Петер услыхал это, он чуть не спятил от радости и нетерпения поскорее осуществить свой замысел. Хватит и того, думал Петер, что он родился в воскресенье и знает часть заклинания. Стеклянный Человечек непременно ему явится. И вот однажды, продав свой уголь, он нового костра разжигать не стал, а надел отцовскую праздничную куртку, новые красные чулки и воскресную шляпу, взял можжевеловый посох длиною в пять футов и сказал на прощанье: «Матушка, мне надо сходить в город, в окружную канцелярию, подходит срок тянуть жребий, кому из нас идти в солдаты, вот я и хочу напомнить начальнику, что вы вдова и я у вас единственный сын». Мать похвалила его за такое намерение, да только Петер отправился прямехонько на Еловый Бугор. Место это находится на высочайшей из шварцвальдских гор, на самой ее вершине, и в те времена на два часа пути вокруг не было не то что селения – ни одной хижины, ибо суеверные люди считали, что там нечисто. Да и лес, хоть и росли на Бугре прямо-таки исполинские ели, в тех местах валили неохотно: у дровосеков, когда они там работали, топор иной раз соскакивал с топорища и вонзался в ногу или деревья падали так быстро, что увлекали за собой людей и калечили их, а то и вовсе убивали, к тому же и самые прекрасные деревья из тех, что росли на Еловом Бугре, можно было пустить только на дрова, – плотовщики ни за что не взяли бы ни одного бревна оттуда в свой плот, ибо существовало поверье, что и люди и плоты гибнут, если с ними плывет хоть одно бревно с Елового Бугра. Вот почему на этом заклятом месте деревья росли так густо и так высоко, что там и днем было темно, как ночью, и Петера Мунка стала пробирать дрожь, – он не слышал здесь ни человеческого голоса, ни чьих-либо шагов, кроме своих собственных, ни стука топора; казалось, птицы и те не отваживаются залетать в густой мрак этой чащи.

Но вот Петер-угольщик взобрался на самый верх бугра и стоял теперь перед елью чудовищной толщины, за которую любой голландский корабельщик, не моргнув глазом, выложил бы сотню гульденов. «Здесь-то, наверное, и живет Хранитель Клада», – подумал Петер, снял свою воскресную шляпу, отвесил ели низкий поклон, откашлялся и дрожащим голосом проговорил:

– Добрый вечер, господин стекольный мастер!

Но ответа не последовало, вокруг царила такая же тишина, что и раньше. «Может быть, я все же должен сказать стишок?» – подумал Петер и пробормотал:

Хранитель Клада в лесу густом!
Средь елей зеленых таится твой дом.
К тебе с надеждой всегда взывал…

Когда он говорил эти слова, то, к великому своему ужасу, заметил, что из-за толстой ели выглядывает какая-то странная крохотная фигурка; ему показалось, что это и был Стеклянный Человечек, как его описывали: черная курточка, красные чулочки и шляпа, все было в точности так, Петеру почудилось даже, что он видит тонкое и умное личико, о котором ему случалось слышать. Но увы! Стеклянный Человечек исчез столь же мгновенно, как появился.

– Господин стекольный мастер! – немного помедлив, позвал Петер Мунк. – Будьте так добры, не дурачьте меня!.. Господин стекольный мастер, если вы думаете, что я вас не видел, то изволите очень ошибаться, я заметил, как вы выглядывали из-за дерева.

Но ответа все не было, лишь иногда из-за ели Петеру слышался легкий хриплый смешок. Наконец нетерпение пересилило страх, который до сих пор еще удерживал его. «Погоди, малыш, – крикнул он, – я тебя мигом сцапаю!» Одним прыжком достиг он толстой ели, но никакого Хранителя Клада там не было и в помине, только крохотная пригожая белочка взбегала вверх по стволу.

Петер Мунк покачал головой: он понял, что дело ему почти удалось, вспомнить бы только еще одну-единственную строчку заклинания, и Стеклянный Человечек предстанет перед ним, но, сколько он ни думал, сколько ни старался, все было тщетно. На нижних ветвях ели снова появилась белочка, казалось, она подзадоривает его или смеется над ним. Она умывалась, помахивала своим роскошным хвостом и глядела на него умными глазками; но под конец ему даже стало страшно наедине с этим зверьком, ибо у белки то вдруг оказывалась человеческая голова в треугольной шляпе, то она была совсем как обыкновенная белка, только на задних лапках у нее виднелись красные чулки и черные башмаки. Короче говоря, забавный это был зверек, однако у Петера-угольщика душа теперь совсем ушла в пятки, – он понял, что
дело тут не чисто.

Обратно Петер мчался еще быстрее, чем шел сюда. Тьма в лесу, казалось, делалась все непроглядней, деревья – все гуще, и страх охватил Петера с такой силой, что он пустился бежать со всех ног. И только заслышав вдали лай собак и вскоре после того завидев меж деревьев дымок первого дома, он немного успокоился. Но когда он подошел поближе, то понял, что с перепугу побежал не в ту сторону и вместо того, чтобы прийти к стекловарам, пришел к плотовщикам. В том доме жили дровосеки: старик, его сын – глава семьи, и несколько взрослых внуков. Петера-угольщика, попросившегося к ним на ночлег, они приняли радушно, не любопытствуя ни как его звать, ни где он живет; угостили яблочным вином, а вечером поставили на стол жареного глухаря, любимое кушанье шварцвальдцев.

После ужина хозяйка и ее дочери уселись за прялки вокруг большой лучины, которую сыновья разожгли с помощью превосходной еловой смолы; дед, гость и хозяин дома курили и смотрели на работающих женщин, парни же занялись вырезыванием из дерева ложек и вилок. В лесу тем временем разыгралась буря, ветер выл и свистел среди елей, то тут, то там слышались сильные удары, порой казалось, будто с треском валятся целые деревья. Бесстрашные юноши хотели выбежать, чтобы понаблюдать вблизи это грозно-прекрасное зрелище, но дед остановил их строгим взглядом и окриком.

– Никому бы я не посоветовал выходить сейчас за дверь, – сказал он, – как бог свят, кто б ни вышел, назад не вернется, ведь нынешней ночью Голландец Михель рубит себе деревья для нового плота.

Младшие внуки вытаращили глазенки: они и раньше слыхали о Голландце Михеле, но теперь попросили дедушку рассказать о нем поподробнее; да и Петер Мунк присоединил к ним свой голос, – в его краях о Голландце Михеле рассказывали очень туманно, – и спросил у старика, кто такой этот Михель и где обитает.

– Он хозяин здешнего леса, и ежели вы в ваши годы еще об этом не слыхивали, значит, живете вы за Еловым Бугром, а то и дальше. Так уж и быть, расскажу я вам о Голландце Михеле, что знаю сам и что гласит предание. Тому назад лет сто, – так по крайней мере рассказывал мой дед, – на всем свете не было народа честнее шварцвальдцев. Теперь, когда в нашем краю завелось столько денег, люди стали дурными и бессовестными. Молодые парни по воскресеньям пляшут, горланят песни и сквернословят, да так, что оторопь берет; но в те времена все было по-иному, и пусть бы он сам заглянул сейчас вон в то окно, я все равно скажу, как говорил уже не раз: во всей этой порче виноват Голландец Михель. Так вот, сто лет тому назад, а быть может и раньше, жил-был богатый лесоторговец, державший у себя много работников; он сплавлял лес до самых низовьев Рейна, и господь помогал ему, потому что был он набожным человеком. Однажды вечером постучался к нему какой-то детина – таких он сроду не видывал. Одет, как все шварцвальдские парни, только ростом на голову выше их, – даже трудно было поверить, что живет на свете такой великан. Значит, просит он лесоторговца взять его на работу, а тот, приметив, что малый на редкость сильный и может таскать тяжести, тут же уговорился с ним о плате, и они ударили по рукам. Михель оказался таким работником, какие лесоторговцу и не снились. Когда рубили деревья, он управлялся за троих, а если ношу с одного конца поднимали шестеро, за другой брался он один. Прошло с полгода, как он рубил лес, и вот в один прекрасный день является он к хозяину и говорит: «Хватит уж мне рубить лес, хочу я наконец поглядеть, куда уплывают мои бревна, – что, коли вы и меня разок отпустите с плотами?»

Лесоторговец отвечал: «Я не стану тебе препятствовать, Михель, если тебе захотелось повидать свет. Хоть и нужны мне на рубке леса сильные люди, а на плотах важнее ловкость, нежели сила, на сей раз пусть будет по-твоему».

На том и порешили; плот, с которым предстояло ему плыть, составлен был из восьми вязок, а последняя – из огромных строевых балок. И что же дальше? Накануне вечером приносит Михель к реке еще восемь бревен – таких толстых и длинных, каких свет не видывал, а он их несет играючи, словно это всего-навсего шесты – тут всех прямо в дрожь бросило. Где он их срубил – так до сих пор никто и не знает. Увидал это лесоторговец, и сердце у него взыграло: он быстро прикинул в уме, сколько можно выручить за эти бревна, а Михель и говорит: «Ну вот, на этих-то я и отправлюсь, не на тех же щепочках мне плыть!» Хозяин хотел было дать ему в награду пару сапог, какие носят плотовщики, да Михель отшвырнул их и принес невесть откуда другие, невиданные; дед мой уверял, что весили они добрых сто фунтов и были в пять футов длиной.

Плот спустили на воду, и ежели раньше Михель удивлял дровосеков, то теперь пришел черед дивиться плотовщикам: они-то думали, что плот их из-за тяжелых бревен пойдет медленно, а он, как только попал в Неккар, понесся стрелой; там же, где Неккар делал излучину и плотовщики обыкновенно с превеликим трудом удерживали гонку на быстрине, не давая ей врезаться в прибрежный песок или гальку, Михель всякий раз соскакивал в воду, одним толчком вправо или влево выправлял плот, так что он без помех скользил дальше; а где река текла прямо, перебегал вперед на первую вязку, приказывал всем положить весла, втыкал в дно реки свой огромный шест, и плот с маху летел вперед, – казалось, будто деревья и села на берегу стремительно проносятся мимо. Таким-то манером они вдвое быстрее обычного достигли города Кельна на Рейне, где всегда сбывали свой груз, но теперь Михель им сказал: «Ну и купцы! Хорошо же вы понимаете свою выгоду! Неужто вы думаете, что кельнцы сами потребляют весь лес, который им пригоняют из Шварцвальда? Нет, они скупают его у вас за полцены, а потом перепродают подороже в Голландию. Давайте мелкие бревна продадим здесь, а большие отвезем в Голландию; все, что мы выручим сверх обычной цены, пойдет в наш карман».

Так говорил злокозненный Михель, и остальным это пришлось по душе: кому хотелось повидать Голландию, кому взять побольше денег. Нашелся среди них один честный малый, который отговаривал их рисковать хозяйским добром или обманывать хозяина в цене, да они его и слушать не стали и сразу позабыли его слова, только Голландец Михель не позабыл. Вот и поплыли они со своим лесом дальше, вниз по Рейну, Михель управлял плотом и быстро доставил их в Роттердам. Там предложили им цену, вчетверо больше прежней, а за огромные Михелевы балки отвалили целую кучу денег. Когда шварцвальдцы увидали такую уйму золота, они прямо с ума посходили от радости. Михель поделил выручку – одну четверть лесоторговцу, три четверти – плотовщикам. И тут пошла у них гульба; с матросами и со всякой прочей швалью шатались они денно и нощно по кабакам, пропивали да проигрывали свои денежки, а того честного парня, который их удерживал, Голландец Михель продал торговцу живым товаром, и никто больше о нем не слыхал. С той поры и стала Голландия раем шварцвальдских парней, а Голландец Михель – их повелителем; лесоторговцы долгое время ничего не знали об этой тайной торговле, и мало-помалу сюда, в верховья Рейна, стали притекать из Голландии деньги, а с ними сквернословие, дурные нравы, игра и пьянство.

Когда правда наконец вышла наружу, Голландец Михель как в воду канул; однако он жив и поныне. Вот уже сто лет творит он бесчинства в здешнем лесу и, сказывают, многим помог разбогатеть, да только ценою их грешной души – больше я ничего не скажу. Одно верно: и по сию пору в такие вот бурные ночи выискивает он на Еловом Бугре, где никто леса не рубит, самые отменные ели, и мой отец своими глазами видел, как ствол толщиной в четыре фута переломил он, словно тростинку. Эти бревна он дарит тем, кто сошел с пути истинного и стакнулся с ним: в полночь они спускают плоты на воду, и он плывет с ними в Голландию. Только будь я государем в Голландии, я бы приказал разнести его в куски картечью, – ведь все корабли, где есть хоть одна доска из тех, что поставил Голландец Михель, неминуемо идут ко дну. Потому и приходится слышать о стольких кораблекрушениях: отчего бы иначе вдруг затонул красивый крепкий корабль высотою с церковь? Но всякий раз, когда Голландец Михель в такую бурную ночь рубит ель в Шварцвальде, одна из прежних его досок выскакивает из пазов корабля, в щель затекает вода, и судно с людьми и товаром идет ко дну. Вот вам предание о Голландце Михеле, и то истинная правда – вся порча в Шварцвальде пошла от него. Да, он может дать человеку богатство, но я бы не стал у него что-нибудь брать, ни за что на свете не хотел бы я быть на месте Толстяка Эзехиля или Долговязого Шлуркера, говорят, что и Король Танцев предался ему!

Пока старик рассказывал, буря улеглась; напуганные девушки засветили лампы и ушли к себе, а мужчины положили на лавку у печки мешок, набитый листьями, вместо подушки для Петера Мунка и пожелали ему спокойной ночи.

Никогда еще Петеру не снились такие страшные сны, как в эту ночь: то ему чудилось, будто огромный, страшный Голландец Михель распахивает окна в горнице и своей длинной ручищей сует ему под нос мешок с деньгами, легонько встряхивая его, так что монеты бренчат ласково и звонко; то ему снилось, будто добрый Стеклянный Человечек скачет по комнате верхом на громадной зеленой бутылке, и опять слышалось хриповатое хихиканье, как давеча на Еловом Бугре; кто-то прожужжал ему в левое ухо:

За золотом, за золотом
В Голландию плыви,
Золото, золото
Смело бери!

Тут в правое ухо ему полилась знакомая песенка про Хранителя Клада в еловом лесу, и нежный голосок прошептал: «Глупый Петер-угольщик, глупый Петер Мунк, не можешь найти рифму на «взывал», а еще родился в воскресенье, ровно в полдень. Ищи, глупый Петер, ищи рифму!»

Он кряхтел и стонал во сне, силясь найти рифму, но так как он еще сроду не сочинял стихов, все его усилия были напрасны. Когда же с первыми лучами зари он проснулся, сон этот показался ему очень странным; он сел за стол и, скрестив на груди руки, стал размышлять о словах, которые слышались ему во сне, – они все еще звучали у него в ушах. «Ищи, глупый Петер, ищи рифму!» – повторил он про себя и постучал себе пальцем по лбу, но рифма упорно не шла. Когда он по-прежнему сидел в той же позе и мрачно глядел перед собой, неотступно думая о рифме на «взывал», мимо дома в глубь леса прошли трое парней, и один из них на ходу распевал:

С горы в долину я взывал,
Искал тебя, мой свет.
Платочек белый увидал -
Прощальный твой привет.

Тут Петера словно молнией пронзило, он вскочил и выбежал на улицу, – ему показалось, что он недослышал. Нагнав парней, он быстро и цепко схватил певца за руку.

– Стой, приятель! – крикнул он. – Какая у вас там рифма на «взывал»? Сделайте милость, скажите мне слова той песни!

– Еще чего вздумал! – возразил шварцвальдец. – Я волен петь, что хочу! Ну-ка, отпусти мою руку, не то…

– Нет, ты мне скажешь, что пел! – в ярости кричал Петер, еще крепче сжимая парню руку.

Увидев это, двое других немедля кинулись на Петера с кулаками и дубасили до тех пор, пока он от боли не выпустил рукав третьего и, обессилев, не рухнул на колени.

– Ну и поделом тебе! – смеясь, сказали парни. – А наперед запомни – с такими, как мы, шутки плохи!

– Запомнить-то я, конечно, запомню, – вздыхая, ответил Петер-угольщик. – Но теперь, когда вы все равно меня отдубасили, будьте так добры, скажите, что он пел!..

Они снова расхохотались и стали над ним издеваться; но парень, который пел песню, сказал ему слова, после чего они, смеясь и распевая, двинулись дальше.

– Значит, увидал, – пробормотал бедняга; весь избитый, он с трудом поднялся на ноги. – «Взывал» рифмуется с «увидал». Теперь, Стеклянный Человечек, давай с тобой еще разок перемолвимся словом!

Он возвратился в дом, взял шляпу и посох попрощался с хозяевами и отправился опять на Еловый Бугор. Медленно и задумчиво шел он своей дорогой, – ведь ему непременно надо было вспомнить стишок; наконец, когда он уже всходил на бугор, где ели обступали его все теснее и становились все выше, стишок вдруг вспомнился сам собой, и он от радости даже подпрыгнул.

Тут из-за деревьев выступил огромный детина в одежде плотовщика, держа в руке багор длиной с корабельную мачту. У Петера Мунка подкосились ноги, когда он увидел, что великан медленно зашагал рядом с ним, ибо он понял, что это не кто иной, как Голландец Михель. Страшный призрак шел молча, и Петер, в страхе, украдкой поглядывал на него. Он был, пожалуй, на голову выше самого высокого человека, которого Петер когда-либо видел, лицо его, хоть и сплошь изрытое морщинами, казалось не молодым и не старым; одет он был в парусиновую куртку, а огромные сапоги, натянутые поверх кожаных штанов, были знакомы Петеру из предания.

– Петер Мунк, зачем пришел ты сюда, на Еловый Бугор? – спросил наконец лесовик низким глухим голосом.

– Доброе утро, земляк, – отвечал Петер, делая вид, что ничуть не испугался, хотя на самом деле дрожал всем телом, – я иду через Еловый Бугор к себе домой.

– Петер Мунк, – возразил великан, метнув на юношу страшный, пронзительный взгляд, – через эту рощицу твой путь не лежит.

– Ну да, это не совсем прямой путь, – заметил тот, – но сегодня жарко, вот я и подумал, что здесь мне будет попрохладней.

– Не лги, Петер-угольщик! – громовым голосом вскричал Голландец Михель. – Не то я уложу тебя на месте вот этим багром. Думаешь, я не видел, как ты клянчил деньги у гнома? – добавил он чуть мягче. – Положим, то была глупая затея, и хорошо, что ты позабыл стишок, ведь коротышка-то скупердяй, много он не даст, а если кому и даст, тот не возрадуется. Ты, Петер, горемыка, и мне от души тебя жаль. Такой славный, красивый малый мог бы заняться чем получше, а не сидеть день-деньской возле угольной ямы! Другие так и сыплют талерами или дукатами, а ты едва можешь наскрести несколько грошей. Что это за жизнь!

– Ваша правда, жизнь незавидная, ничего тут не скажешь!

– Ну, для меня это сущий пустяк, – я уже не одного такого молодца вызволил из нужды, – не ты первый. Скажи-ка, сколько сотен талеров понадобится тебе для начала?

Тут он потряс деньгами в своем огромном кармане, и они зазвенели как нынешней ночью в Петеровом сне. Но сердце Петера при этих словах тревожно и болезненно сжалось; его бросало то в жар, то в холод, не похоже было, что Голландец Михель способен дать деньги из жалости, ничего не требуя взамен. Петеру вспомнились таинственные слова старого дровосека о богатых людях, и, полный неизъяснимого страха, он крикнул:

– Большое спасибо, сударь, только с вами я не хочу иметь дело – ведь я вас узнал! – и побежал, что было прыти. Но лесной дух огромными шагами следовал за ним, глухо и грозно ворча:

– Ты пожалеешь об этом, Петер, на лбу у тебя написано и по глазам видно – меня тебе не миновать. Да не беги ты так быстро, послушай разумное слово, вот уже и граница моих владений!

Но как только Петер это услыхал и заметил впереди неширокую канаву, он помчался еще быстрее, чтобы поскорее пересечь границу, так что Михелю под конец пришлось тоже прибавить шагу, и он гнался за Петером с бранью и угрозами. Отчаянным прыжком юноша перемахнул через канаву, – он увидел, как лесовик занес свой багор, готовясь обрушить его на голову Петера; однако он благополучно прыгнул на ту сторону, и багор разлетелся в щепы, словно ударясь о невидимую стену, только один длинный обломок долетел до Петера.

Торжествуя, подобрал он обломок, чтобы швырнуть его назад грубияну Михелю, но вдруг почувствовал, что кусок дерева ожил в его руке, и, к ужасу своему, увидел, что держит чудовищную змею, которая тянется к нему, сверкая глазами и алчно высовывая язык. Он выпустил ее, но она успела плотно обвиться вокруг его руки и, раскачиваясь, понемногу приближалась к его лицу. Вдруг раздался шум крыльев, и откуда-то слетел огромный глухарь, он ухватил змею за голову своим клювом и взмыл с нею в воздух, а Голландец Михель, видевший с другой стороны канавы, как змею унёс некто посильнее его, завыл и затопал от ярости.

Едва отдышавшись и еще весь дрожа, Петер продолжал свой путь; тропа делалась все круче, а местность все пустыннее, и вскоре он снова очутился возле громадной ели. Он принялся, как вчера, отвешивать поклоны Стеклянному Человечку, а потом произнес:

Хранитель Клада в лесу густом!
Средь елей зеленых таится твой дом.
К тебе с надеждой всегда взывал,
Кто в воскресенье свет увидал.

– Хоть ты и не совсем угадал, Петер-угольщик, но тебе я покажусь, так уж и быть, – проговорил тонкий, нежный голосок поблизости от него.

Петер в изумлении оглянулся: под красивой елью сидел маленький старичок в черной курточке, красных чулочках и огромной шляпе. У него было тонкое приветливое личико, а борода нежная, словно из паутины, он курил – чудеса, да и только! – синюю стеклянную трубку, а когда Петер подошел поближе, то еще больше удивился; вся одежда, башмаки и шляпа Человечка были тоже из стекла, но оно было мягкое, словно еще не успело остыть, ибо следовало за каждым движением Человечка и облегало его, как материя.

– Тебе, значит, повстречался этот разбойник, Голландец Михель? – сказал Человечек, странно покашливая после каждого слова. – Он хотел тебя хорошенько напугать, да только я отобрал у злыдня его хитрую дубинку, больше он ее не получит.

– Да, господин Хранитель Клада, – ответил Петер с глубоким поклоном, – я было здорово испугался. А вы, значит, и были тот глухарь, что заклевал змею, – нижайшее вам спасибо. Я пришел сюда, чтобы просить у вас совета и помощи, уж больно мне худо живется, угольщик, он угольщиком и останется, а ведь я еще молод, вот я и подумал, что из меня могло бы выйти кое-что получше. Как посмотрю на других, сколько они нажили за короткое время, – взять хотя бы Эзехиля или Короля Танцев – у них денег куры не клюют!

– Петер, – с величайшей серьезностью сказал Человечек, выпустив длинную струю дыма из своей трубки. – Петер, об этих двоих я и слышать не хочу. Какая им польза от того, что они несколько лет будут здесь слыть счастливыми, зато потом станут тем несчастнее? Не презирай свое ремесло, твой отец и твой дед были достойные люди, а ведь они занимались тем же делом, что и ты, Петер Мунк! Не хотел бы я думать, что тебя привела сюда любовь к праздности.

Серьезный тон Человечка испугал Петера, и он покраснел.

– Нет, господин Хранитель Клада, – возразил он, – я знаю, что праздность – мать всех пороков, но ведь вы не станете на меня обижаться за то, что другое занятие мне больше по душе, нежели мое собственное. Угольщик – ничтожнейший человек на земле, вот стекловары, плотовщики, часовых дел мастера – те будут попочтенней.

– Надменность нередко

Часть первая

Кто путешествует по Швабии, пусть не забудет хоть ненадолго наведаться в Шварцвальд. Не ради деревьев, хотя не везде увидишь такую тьму-тьмущую великолепных стройных елей, а ради людей, удивительно не похожих на других обитателей этих мест. Ростом они выше обыкновенных людей, в плечах широки, телосложения могучего, и кажется прямо-таки, что бодрящий дух, которым по утрам веет от елей, наделил их с юности более свободным дыханием, более ясным взглядом и более твердым, хотя и более суровым нравом, чем жителей равнин и речных долин. Не только, впрочем, осанкой и ростом, но и обычаями и одеждой резко отличаются они от людей, живущих за пределами этих лесистых гор.

Красивее всех одеваются жители баденского Шварцвалда. Тамошние мужчины не стригут бороду, она растет у них так, как ей природой положено, и черные их куртки, широченные шаровары с мелкими складками, красные чулки и островерхие, широкополые шляпы придают им какой-то необычный, но в то же время какой-то строгий, достопочтенный вид.

Обычное занятие тамошних жителей - изготовление стекла. Делают они также часы, которые расходятся чуть ли не по всему миру.

На другом конце Шварцвальда живет часть этого же самого племени, но от их занятий у них пошли другие нравы и обычаи, чем у стекловаров.

Они торгуют своим лесом. Они валят и отесывают свои ели, сплавляют их по Нагольду в Неккар, а с верхнего Неккара вниз по Рейну, в глубь Голландии, и в приморских местах хорошо знают шварцвальдцев и длинные их плоты. Они останавливаются в каждом городе, который стоит на реке, и гордо ждут, не купят ли у них бревна и доски.

А самые крепкие и длинные бревна они сбывают за большие деньги мингерам-голландцам, которые строят из них корабли. Так вот, эти люди привыкли к суровой, кочевой жизни. Радость для них - это гнать свои плоты вниз по реке, тоска - это возвращаться берегом.

Потому-то и праздничная их одежда так отличается от одежды стекловаров из другой части Шварцвальда. Они носят куртки из темного холста, зеленые, шириной в ладонь помочи на широкой груди, штаны черной кожи, из кармана которых, как знак отличия, выглядывает медная дюймовая линейка.

Но предмет их гордости и радости - сапоги, самые, наверное, огромные, какие только носят на свете: их голенища можно поднять на две пяди выше колен, и плотогоны расхаживают в них по воде глубиной хоть в три фута без риска промочить ноги.

Еще недавно жители здешних лесов верили в лесных духов, и лишь в самое последнее время удалось изжить это глупое суеверие. Любопытно, однако, что и духи, обитающие, по преданию, в Шварцвальде, разделяются по этим разным видам одежды. Так, например, уверяют, что Стекляшничек, добрый лесовичок ростом в три с половиной фута, никогда не показывается иначе, чем в островерхой шляпке с большими полями, в курточке, шароварах и красных чулочках. Михель же голландец, разгуливающий на другой стороне леса,- это, говорят, огромный, широкоплечий детина в одежде плотогона, и многие из тех, кто его видел, уверяют, что не хотели бы платить из собственного кармана за телят, кожи которых хватило бы ему на сапоги. «Такие они высокие, что обыкновенный человек уйдет в них по шейку», - говорили очевидцы и клялись, что ничуть не преувеличивают.

С этими лесными духами и произошла некогда у одного молодого шварцвальдца странная история, которую я хочу рассказать.

Жила в Шварцвальде одна вдова, госпожа Барбара Мунк. Супруг ее был угольщиком, и после его смерти она потихоньку готовила своего шестнадцатилетнего сына к тому же занятию.

Юный Петер Мунк, малый неглупый, покорно - ведь точно так жил и его отец - сидел по целым неделям у дымящего костра и потом, черный, весь в копоти, страхолюдный, отвозил свой уголь вниз, в город, и продавал его там.

Но у угольщика есть время задуматься о себе и других, и, когда Петер Мунк сидел у своего костра, темные деревья кругом и глубокая тишина леса настраивали его душу на слезы и на безотчетную тоску. Его что-то огорчало, что-то сердило - он сам не знал что.

Наконец он понял, что его сердит, и оказалось, что это - его положение. «Черный, одинокий угольщик! - сказал он про себя. - Что за жалкое житье! Каким уважением пользуются стеклодувы, часовщики, даже музыканты в воскресный вечер! А если Петер Мунк, чисто вымывшись и принарядившись, выйдет в отцовской парадной куртке с серебряными пуговицами и в новых-преновых красных чулках и кто-нибудь, увязавшись за мной, подумает: «Кто этот стройный парень?» - и про себя похвалит мои чулки и мою осанку, то, пройдя мимо и оглянувшись, он наверняка скажет: «Ах, да это же всего-навсего Петер, сын угольщика!»

Плотогоны с другого конца Шварцвальда тоже были предметом его зависти. Когда эти лесные великаны приходили в нарядной одежде, неся на себе чуть ли не по два пуда серебра в виде пуговиц, цепочек и пряжек, когда они, широко расставив ноги, с важными лицами наблюдали за танцами, ругались по-голландски и, как самые знатные мингеры, курили длинные, с локоть, кёльнские трубки, - такой плотогон представлялся ему счастливейшим человеком.

А уж когда эти счастливцы лезли в карманы, вынимали оттуда пригоршнями большие талеры и, поставив на кон десяток-другой крейцеров, легко просаживали в кости по пяти, а то и по десяти гульденов, он совсем терял голову и мрачно брел в свою хижину, ибо в иной праздник эти «лесные хозяева» проигрывали больше, чем его бедный отец зарабатывал за год.

Особенно восхищался он тремя из этих людей, которым из них больше - он и сам не знал.

Один был толстый, рослый человек с красным лицом, он слыл самым богатым в компании. Его называли толстяк Эцехиль. Он дважды в году сплавлял строевой лес в Амстердам и всегда умудрялся продавать его настолько дороже, чем прочие, что, когда другие возвращались домой пешком, он с шиком плыл вверх на судне.

Другой был самым худым и долговязым человеком во всем Шварцвальде, его называли Длинный Шлюркер, и Мунк завидовал его исключительной смелости. Он перечил самым уважаемым людям, занимал, как бы тесно ни сидели в трактире, больше места, чем четверо самых толстых гостей, потому что либо ставил оба локтя на стол, либо клал на скамью одну из своих длинных ног, и все-таки никто не осмеливался перечить ему, потому что у него были сумасшедшие деньги. А третий был красивый молодой человек, лучше всех в здешних местах танцевавший и прозванный потому Королем Танцоров. Он был некогда беден и служил работником у одного из «лесных хозяев». Но вдруг он невероятно разбогател. Одни говорили, что он нашел где-то под старой елью горшок, наполненный деньгами, другие утверждали, что острогой, которой плотогоны, бывает, ловят рыбу, он вытащил из Рейна неподалеку от Бингена мешок золота, а мешок этот был частью зарытого там сокровища Нибелунгов, - короче, разбогател он внезапно, и все, стар и млад, почитали его как принца.

Об этой троице частенько думал Петер, сын угольщика, когда сидел в одиночестве в еловом лесу.

Правда, у всех у них был один главный порок, вызывавший к ним всеобщую ненависть,- их невероятная скупость, их безжалостность к должникам и бедным - ведь шварцвальдцы народ добродушный. Но известно, как оно водится на свете: за скупость-то их ненавидели, а за богатство еще как уважали. Кто мог, как они, бросаться талерами, словно деньги сыплются на них с елок?

«Так дальше не пойдет дело, - сказал себе однажды Петер в мучительной тоске, ибо накануне был праздник и все собрались в трактире,- если мне вскоре не повезет, я что-нибудь над собой учиню. Ах, если бы я пользовался таким уважением и был так же богат, как толстяк Эцехиль, или был так же смел и могуществен, как Длинный Шлюркер, или пользовался бы такой же известностью и мог швырять музыкантам вместо крейцеров талеры, как Король Танцоров! Откуда только деньги у этого малого?» Он перебирал в уме все способы добывания денег, но ни один ему не нравился.

Наконец, на ум ему пришли предания о людях, разбогатевших в старину благодаря Михелю-голландцу или Стекляшничку. При жизни отца к ним часто приходили в гости другие бедняки, и тогда шли долгие разговоры о богачах и о том, как они стали богатыми. В разговорах этих часто поминали Стекляшничка. Хорошенько подумав, Петер мог даже вспомнить стишок, который надо было произнести на определенном пригорке посреди леса, чтобы вызвать его. Стишок начинался так:

Старичок-лесовичок,
Только тот тебе дружок,

Но как он ни напрягал свою память, он не мог вспомнить ни слова дальше.

Он подумывал, не спросить ли кого-нибудь из стариков, какие там еще слова, но каждый раз его удерживала какая-то боязнь выдать свои мысли, к тому же он полагал, что предание о Стекляшничке не очень известно и заклинание это мало кто помнит, ибо богачей было в лесу не бог весть как много, да и почему, собственно, так и не попытали счастья ни его отец, ни прочие бедняки?

Наконец, он как-то навел на разговор о лесовичке свою мать, и она рассказала ему то, что он и так уже знал, вспомнила одну только первую строчку заклинания и под конец сообщила ему, что Стекляшничек показывается лишь людям, родившимся в воскресенье между одиннадцатью и двумя часами. Сам он, сказала она, подошел бы для этого, если бы знал заклинание, потому что он родился в воскресенье ровно в полдень.

Услыхав это, Петер, сын угольщика, чуть с ума не сошел от радости и от желания испытать судьбу. Достаточно, казалось ему, знать часть заклинания и родиться в воскресенье - и Стекляшничек явится. Поэтому, продав однажды свой уголь, он не стал разводить новый костер, а надел отцовскую парадную куртку, новые красные чулки и воскресную шляпу, взял в руку свой пятифутовый терновый посох и, прощаясь с матерью, сказал:

— Мне нужно в город, в присутственное место, ведь скоро нам бросать жребий, кому идти в солдаты, вот я и хочу лишний раз напомнить чиновнику, что вы вдова и я - ваш единственный сын.

Мать похвалила его за это намерение, а он направился к известному пригорку.

Пригорок этот находится на самой высокой вершине Шварцвальда, и тогда вокруг него на расстоянии добрых двух часов ходу не было не то что деревни, но даже какой-нибудь хижины, ибо суеверные люди считали, что там «нечисто».

Хотя ели стояли там высокие, роскошные, лес на этом участке тоже избегали валить, у работавших там лесорубов топоры часто соскакивали с топорища и вонзались в ногу, а деревья, бывало, падали неожиданно, задевая, калеча и даже убивая людей. Да и самые лучшие деревья оттуда шли только на дрова, ибо бревен с этого пригорка сплавщики не скрепляли в плоты: существовало поверье, что, если хоть одно такое бревно попадет в воду, с людьми и с плотами случится беда. Вот почему деревья на том пригорке стояли так густо и такие высокие, что в ясный день там было темно почти как ночью, и у Петера Мунка душа совсем ушла в пятки. Он не слышал ни голосов, ни стука топора, ничего, кроме собственных шагов. Даже птицы, казалось, сторонились этого лесного мрака.

Взойдя на пригорок, Петер, сын угольщика, остановился перед толстенной елью, за которую какой-нибудь голландский корабельщик, не задумавшись, отвалил бы несколько сот гульденов. «Наверно, здесь, - подумал Петер, - и живет хранитель кладов».

Он снял свою большую воскресную шляпу, отвесил дереву низкий поклон, откашлялся и сказал дрожащим голосом:

— Осмелюсь пожелать доброго вечера, господин Стекляшник.

Но ответа не последовало, кругом стояла такая же тишина, как прежде. «Может быть, надо все-таки произнести заклинание», - подумал он и пробормотал:

Старичок-лесовичок,
Только тот тебе дружок,
Тот лишь вхож в твои владенья…

Произнося эти слова, он, к великому своему ужасу, увидел, как из-за толстой ели выглядывает какое-то крошечное странное существо.

Ему почудилось, что он увидел самого настоящего Стекляшничка, точно такого, каким его описывали. Черная курточка, красные чулочки, шляпка - все было на месте, даже бледное, но тонкое и умное личико, о котором ходили рассказы, Петер, показалось ему, успел увидеть. Но увы, Стекляшничек исчез так же быстро, как появился!

— Господин Стекляшник, - воскликнул, немного помедлив, Петер Мунк, - будьте добры, не дурачьте меня!.. Господин Стекляшник, если вы думаете, что я вас не видел, то вы сильно ошибаетесь, я отлично видел, как вы выглядываете из-за дерева.

Снова не было никакого ответа, только порой ему слышалось, будто кто-то тихо и хрипло хихикает за деревом. Наконец нетерпение побороло сковывавший его страх.

— Погоди, крохотулька, - воскликнул он, - я до тебя доберусь! - и одним прыжком очутился за елью, но никакого старичка-лесовичка там не было, только маленькая, изящная белочка взметнулась вверх по стволу.

Петер Мунк покачал головой: он понял, что добрую часть заклинания он одолел и что, вспомни он еще, может быть, одну только строчку стишка, Стекляшничек был бы тут как тут. Но сколько он ни рылся в памяти, он ничего не вспомнил. Белочка появилась на нижних ветвях ели, не то подбадривая его, не то издеваясь над ним. Она умывалась, виляла прекрасным хвостом, глядела на него умными глазками, и наконец ему стало не по себе наедине с этим зверьком: то ему чудилось, что у белочки человечья голова, да еще в треуголке, то она ничем не отличалась от любой другой белочки, кроме красных чулок на задних лапках и черных башмаков.

Словом, зверек это был забавный, но Петер-угольщик испытывал ужас: он думал, что здесь что-то нечисто.

На обратном пути Петер прибавил шагу. Мрак елового леса делался все непрогляднее, деревья толпились все тесней, и вдруг его охватил такой ужас, что он и вовсе пустился бегом.

Успокоился он только тогда, когда услыхал лай собак вдали и вскоре затем увидел меж стволов дым хижины. Но, приблизившись и увидев, как одеты ее жильцы, он понял, что от страха пошел прямо в противоположную сторону и пришел не к стекловарам, а к плотогонам. Жили в этой хижине лесорубы: старик, его сын - хозяин дома - и несколько взрослых внуков. Они приветливо приняли Петера-угольщика, пустили переночевать, не спросили ни его имени, ни где он живет, напоили яблочным вином, а вечером подали на стол большого глухаря, любимое шварцвальдское кушанье.

После ужина хозяйка и ее дочери уселись за свои прялки у большой лучины, которую зажгли мальчики, окунув ее в чистейшую еловую смолу, дед, гость и хозяин курили и смот рели, как трудятся женщины, а парни вырезали из дерева ложки и вилки. В лесу завывала буря, беснуясь среди елей, отовсюду доносились мощные удары, и часто казалось, что это ломаются и рушатся с грохотом целые деревья. Бесстрашные мальчишки хотели выйти в лес и поглядеть на эту ужасающе прекрасную картину, но дед остановил их строгим взглядом и окриком.

— Никому не советую выходить сейчас за порог, - крикнул он им, - кто выйдет, тот не вернется, бог мне свидетель! Ведь сегодня ночью Михель-голландец рубит лес для своего нового плота.

У младших внуков загорелись глаза. Они хоть и слышали уже о Михеле-голландце, но попросили деда еще разок о нем рассказать. Петер Мунк, который, живя в другом конце леса, слыхал о Михеле-голландце лишь смутно, присоединился к внукам и спросил старика, кто это такой и где он обитает.

— Он хозяин этого леса, и если вы, несмотря на свой возраст, о том не знаете, значит, вы живете по ту сторону пригорка или еще дальше. А расскажу я вам о Михеле-голландце то, что сам знаю и о чем говорит предание. Лет сто назад - так, во всяком случае, рассказывал об этом мой дед - не было на всей земле народа честнее шварцвальдцев. Теперь, когда в нашем краю так много денег, люди потеряли совесть, испортились. Молодые парни пляшут и горланят по воскресеньям и так сквернословят, что просто страх берет. А тогда все было иначе, и пусть бы даже он сам заглянул сейчас вон в то окошко, я все равно повторю, что виноват во всей этой порче Михель-голландец.

Так вот, лет сто назад, а то и больше, жил тут один богатый лесопромышленник. Он держал много работников и сплавлял лес далеко вниз по Рейну, и бог посылал ему удачу в делах, потому что малый он был благочестивый. И вот однажды вечером является к нему человек, какого он в жизни не видывал. Одетый, как все шварцвальдские парни, ростом он был выше всех на добрую голову, никто не поверил бы, что такие великаны вообще бывают на свете. Он просит у хозяина работы, и, видя, что парень этот силен и справится с любой тяжестью, лесопромышленник договаривается с ним насчет жалованья, и они ударяют по рукам.

Михель оказался работником, какого тут еще не бывало. Лес он валил за троих, и если шестеро тащили бревно с одного конца, то другой его конец взваливал на себя он один. И вот, проработав на рубке леса полгода, он однажды пришел к своему хозяину и сказал: «Довольно мне рубить лес, хочу поглядеть, куда идут мои бревна, не отпустите ли меня разок с плотами?»

Хозяин ответил: «Не стану чинить тебе помех, Михель, если ты хочешь немного проветриться, и хотя для рубки леса мне нужны сильные люди, как ты, а на плотах важна ловкость, пусть на этот раз будет по-твоему».

На том и решили. Плот, с которым он должен был отплыть, счален был из восьми связок, и последняя состояла из толстенных строевых бревен. И что же? Накануне вечером длинный Михель доставляет к реке еще восемь бревен невиданной толщины и длины, и каждое несет на плече с такой легкостью, словно это шесты, - все только диву дались. Где он срубил их, этого и поныне никто не знает.

У хозяина прямо-таки взыграла душа, когда он это увидел, ведь он прикинул, сколько могут дать за эти бревна. А Михель сказал: «Ну вот, на них я и поплыву, а на тех щепочках далеко не уедешь!» Хозяин хотел отблагодарить его парой сапог, какие в ходу у плотогонов, но тот бросил их и извлек откуда-то другие, каких еще никто не видел. Мой дед уверял, что весили они сто фунтов, а длиною были в пять футов.

Плот тронулся, и если раньше Михель удивлял лесорубов, то теперь поражаться должны были плотогоны. Все ждали, что из-за огромных бревен плот пойдет по реке медленней, чем обычно, а он, наоборот, как только они вошли в Неккар, полетел как стрела. Если обычно на каждой излучине Неккара плотогоны с трудом удерживали плоты на стрежне, чтобы не сесть на гальку или на песок, то теперь Михель каждый раз прыгал в воду, одним толчком направлял плот левее или правее, чтобы побыстрее пройти опасное место, а когда река текла прямо, перебегал на первую связку, заставлял всех приналечь на шесты, упирал в гальку свой огромный шестище, и от одного толчка плот несся вперед так, что берега, деревья и села, казалось, летели мимо.

Так прибыли они вдвое быстрей, чем всегда, в Кельн-на-Рейне, где они обычно и продавали свой лес. Но тут Михель сказал: «Ну и купцы же вы, хорошо же вы, нечего сказать, понимаете свою выгоду! Неужто вы думаете, что весь этот лес, что пригоняют из Шварцвальда, идет у жителей Кельна на собственные их нужды? Нет, они покупают его у вас за бесценок, а потом перепродают за большие деньги в Голландию. Давайте продадим здесь бревна помельче, а те, что побольше, погоним в Голландию. Все, что мы выручим сверх обычной цены, пойдет в наш карман».

Так сказал хитрец Михель, и остальным это понравилось. Одним потому, что им хотелось побывать в Голландии и поглядеть на нее, другим из-за денег.

Только один был среди них честный человек, и он попытался убедить их не рисковать добром хозяина и не обманывать его насчет цены, но они этого человека не послушались и слова его позабыли. Не позабыл их только Михель-голландец.

Они поплыли с лесом вниз по Рейну, Михель правил плотом и быстро доставил их в Роттердам. Там предложили им цену вчетверо больше прежней, и особенно хорошо заплатили за огромные бревна Михеля.

Увидав столько денег, шварцвальдцы потеряли голову от радости. Михель разделил выручку: четвертую часть оставил хозяину, остальное роздал плотовщикам. И теперь они с матросами и всяким другим сбродом пошли шататься по кабакам, где прокутили и проиграли свои деньги, а того честного человека, что отговаривал их плыть дальше, Михель-голландец продал торговцу невольниками, и о нем не было больше ни слуху ни духу.

С тех пор Голландия стала раем для шварцвальдских парней, а Михель-голландец был у них за царя. Лесопромышленники долго ничего не знали об этой торговле, и незаметно пришли сюда из Голландии деньги, сквернословие, дурные нравы, пьянство и картежничество.

А когда эта история раскрылась, Михель-голландец как в воду канул, но умереть он не умер. Уже добрых сто лет он безобразничает в нашем лесу, и говорят, что с его помощью многие сумели разбогатеть - но ценой своей бедной души, больше я ничего не скажу. Знаю только, что и теперь еще в такие ненастные ночи он выискивает на пригорке, где не положено валить лес, самые лучшие ели, и мой отец сам видел, как он сломал ствол толщиною в четыре фута, словно тростинку. Эти бревна он дарит тем, кто сбивается с доброго пути и идет к нему в товарищи. В полночь они спускают лес на воду, и Михель плывет с ними в Голландию. Но будь я владыкой Голландии, я велел бы расстрелять его картечью, потому что все суда, в которых есть хоть доска от Михеля-голландца, непременно тонут. Поэтому и приходится так часто слышать о кораблекрушениях. Отчего бы иначе прекрасный, сильный корабль величиной с церковь не удержался на воде и пошел ко дну? Но в том-то и дело, что стоит лишь Михелюголландцу свалить в Шварцвальде ель в ненастную ночь, как одна из прежних его досок выскакивает из пазов судна, образуется течь, и корабль со всеми, кто на нем плыл, гибнет. Вот каково предание о Михеле-голландце, а это правда - все дурное в Шварцвальде идет от него. О, сделать человека богатым он может! -прибавил старик с таинственным видом.- Но мне от него ничего не нужно. Ни за какую цену не хотел бы я оказаться в шкуре толстяка Эцехиля и Длинного Шлюркера. Говорят, что и Король Танцоров тоже поддался ему!

Пока старик рассказывал, буря утихла. Девушки робко зажгли лампы и удалились. А мужчины положили на лавку у печки набитый листьями мешок вместо подушки для Петера Мунка и пожелали ему спокойной ночи.

Никогда еще Петеру, сыну угольщика, не снились такие страшные сны, как в эту ночь.

То ему чудилось, что мрачный, огромный Михель-голландец открывает снаружи окна и сует в комнату своей длиннющей рукой кошель с золотыми монетами, тряся их так, что они звенят чистым, приятным звоном, то он снова видел маленького, приветливого Стекляшничка - тот скакал по комнате верхом на огромной зеленой бутылке, и Петеру казалось, что он слышит такой же хриплый смех, как на пригорке, и тогда в левом ухе у него снова звенело:

В Голландии денег невпроворот,
Эй, не робей, навались народ!
Эй, не робей, поскорей навались:
Золота, золота - завались!

А то вдруг в правом ухе у него снова звучала песенка о старичке-лесовичке, и чей-то нежный голос шептал: «Глупый Петер-угольщик, глупый Петер Мунк, не можешь найти рифму к слову «владенья», а ведь ты же родился в воскресенье ровно в двенадцать. Ищи, глупый Петер, ищи!»

Он кряхтел, он стонал во сне, он старался найти рифму, но поскольку стихов никогда в жизни не сочинял, все его усилия были напрасны.

Когда на заре он проснулся, сон этот показался ему все-таки странным. Он сел за стол, скрестил на груди руки и задумался о нашептываньях, которые все еще звучали у него в ушах. «Ищи, глупый Петер-угольщик, ищи», - сказал он про себя и постучал пальцем себе по лбу, но рифмы никак не получалось. Он все еще так и сидел, хмуро уставившись в одну точку и думая о рифме к слову «владенья», когда мимо дома прошли в лес трое парней, один из которых, шагая, пел:

Лесных владык владенья
С холмов я озирал.
Ее в то воскресенье
Навек я покидал.

Тут Петера словно молнией ударило, он живо вскочил, выбежал из дому, решив, что он недослышал, и, догнав парней, быстро и крепко схватил за руку того, который пел.

— Постойте-ка, приятель! - воскликнул он. - Какая там у вас рифма к «владенья»? Сделайте милость, повторите мне слова, что вы пели.

— А тебе-то что, парень? - ответил шварцвальдец. - Что хочу, то и пою, и отпусти мою руку, а то…

— Нет, повтори, что ты пел! - крикнул Петер почти в беспамятстве и еще крепче вцепился в него.

Увидав это, двое других немедленно бросились на бедного Петера с криками и колотили его до тех пор, пока он от боли не выпустил рукав третьего и не упал без сил на колени.

— Теперь мы в расчете! - сказали они со смехом. - И запомни, бешеный: таких, как мы, задирать не следует.

— Конечно, запомню, - со вздохом ответил Петер-угольщик. - Но раз уж вы избили меня, сделайте милость, повторите разборчиво, что он пел.

Они снова засмеялись и стали издеваться над ним, но тот, что пел песню, повторил ему ее слова, и со смехом и пением они двинулись дальше.

— Значит, «воскресенье», - сказал бедняга, с трудом поднимаясь на ноги после побоев, - «воскресенье» - рифма к «владенья». Теперь, Стекляшничек, мы с тобой поговорим еще разок.

Он пошел в хижину, взял свою шляпу и посох, попрощался с жильцами хижины и направился обратно к пригорку.

Шел он медленно и задумчиво, ведь ему нужно было вспомнить еще одну строчку стишка.

Наконец, когда он уже поднимался на пригорок и ели пошли повыше и более плотной толпой, он вспомнил злополучную строчку и подпрыгнул от радости. Тут из-за елей вышел великан в одежде плотогона с длинным, как мачта, багром в руке. У Петера Мунка чуть ноги не подкосились, когда он увидел, как тот медленно шествует рядом. «Это, конечно, не кто иной, как Михель-голландец!» - подумал он. Страшный исполин шагал все еще молча, и Петер время от времени боязливо поглядывал на него искоса. Он был на голову выше самого высокого человека, которого Петер когда-либо видел, лицо у него было не то чтобы молодое, однако же и не старое, но все в морщинах и складках. На нем была холщовая куртка, а огромные сапоги, натянутые на кожаные штаны, были хорошо знакомы Петеру по преданию, услышанному от старика.

— Петер Мунк, что ты делаешь на этом пригорке? - спросил наконец лесной владыка низким, раскатистым голосом.

— Доброе утро, земляк, - ответил Петер, желая показать, что он не испугался, хотя сам весь дрожал. - Я хочу вернуться домой через этот пригорок.

— Петер Мунк, - возразил тот, бросая на него колючий, страшный взгляд, - твой путь не ведет через эту рощу.

— Ну да, это не совсем прямой путь, - сказал тот, - но сегодня жарковато, и я подумал, что тут будет прохладней.

— Не лги, угольщик! - воскликнул Михель-голландец громовым голосом. - А то я свалю тебя шестом. Думаешь, я не видел, как ты что-то клянчил у крохотульки? - прибавил он мягко. - Брось, брось, это была глупая выходка, и хорошо, что ты позабыл стишок. Он скупердяй, этот недомерок, и дает не много, а кому дает, тот всю жизнь не рад будет… Ты, Петер, бедняга, и мне от души тебя жаль. Такому веселому, красивому парню нашлось бы в мире дело получше, чем выжигать угли! У других счету нет талерам и дукатам, а у тебя и мелочишка наперечет. Не жизнь, а убожество.

— Это верно, вы правы, не жизнь, а горе.

— Ну, для меня это пустяк, - продолжал грозный Михель, - я уже выручал многих славных парней, ты не первый. Сколько, скажи, сотен, я имею в виду талеры, нужно тебе для начала?

С этими словами он перетряхнул деньги в своем огромном кармане, и они зазвенели так же, как минувшей ночью во сне.

Но сердце Петера испуганно и больно дрогнуло при этих словах, его бросило в холод и в жар, Михель-голландец был на вид не таков, чтобы из жалости раздаривать деньги, не требуя ничего взамен. Петеру вспомнились загадочные слова старика о богатых людях, и необъяснимый страх заставил его воскликнуть:

— Большое спасибо, сударь, но я не хочу иметь с вами дела, я уже наслышан о вас.

И пустился бежать со всех ног.

Но лесной дух шагал огромными шагами с ним рядом и глухо бормотал с угрозой:

— Ты еще пожалеешь, Петер, ты еще придешь ко мне. У тебя на лбу это написано, это видно по твоим глазам. Тебе не уйти от меня… Да не беги ты так быстро, выслушай еще один раз разумные слова, вон уже граница моих владений!

Но, услыхав это и увидав впереди неглубокую канаву, Петер только еще быстрей припустил, чтобы поскорей пересечь границу, и Михелю пришлось прибавить шагу, преследуя его с бранью и угрозами. Молодой человек сделал отчаянный прыжок через канаву, увидев, как лесной дух замахнулся багром, чтобы метнуть им в него. Он благополучно перепрыгнул на ту сторону, и багор разломился в воздухе, словно наткнулся на невидимую стену, а до Петера долетел только длинный обломок.

Он с торжеством поднял его, чтобы швырнуть назад наглому Михелю-голландцу, но тут же почувствовал, что этот кусок дерева в руке у него шевелится, и, к ужасу своему, увидел, что держит в руке не что иное, как огромную змею, которая уже тянется к нему, высунув язык и сверкая глазами. Он выпустил ее, но она уже плотно обвилась вокруг его руки и, раскачиваясь, подбиралась головой все ближе к его лицу. Вдруг откуда-то, шелестя крыльями, слетел огромный глухарь, он схватил голову змеи клювом, поднялся с нею в воздух, и Михель-голландец, видевший все это с другой стороны канавы, завыл, закричал и забесновался, когда змею унес кто-то более могучий, чем он.

Выбившись из сил, весь дрожа, продолжал Петер свой путь. Дорога становилась круче, местность глуше, и вскоре он снова был у огромной ели. Как и накануне, он отвесил несколько поклонов невидимому Стекляшничку, а потом произнес:

Старичок-лесовичок,
Только тот тебе дружок
И в твои войдет владенья,
Кто родился в воскресенье.

— Ты, правда, попал не в самую точку, но, поскольку это ты, Петер, сын угольщика, сойдет и так, - сказал чей-то нежный тонкий голосок где-то рядом.

Петер изумленно оглянулся: под прекрасной елью сидел маленький старичок в черной курточке, красных чулочках и большой шляпе.

У него было тонкое, доброе личико с нежной, словно из паутины, бородкой. Он курил - странно было видеть такое - трубку из синего стекла, и, подойдя ближе, Петер, к своему изумлению, увидел, что одежда, обувь и шляпа у этого человечка тоже из цветного стекла. Но стекло было мягкое, словно еще не остыло, оно, как ткань, прилаживалось к каждому движению лесовичка.

— Ты встретил этого грубияна Михеля-голландца? - сказал человечек, странно покашливая после каждого слова. - Он хотел тебя напугать, но я отнял у него его колотилку, он ее никогда не получит.

— Да, господин кладохранитель, - отвечал Петер с низким поклоном, - я действительно струхнул. А вы, наверно, и были тот господин Глухарь, что склевал змею, большое вам спасибо за это… Но я пришел к вам за советом. Живется мне скверно и трудно. Угольщика ничего хорошего не ждет. А поскольку я еще молод, то я и подумал: а вдруг из меня еще что-нибудь выйдет. Поглядеть на других - как же они преуспели за короткое время, взять хотя бы Эцехиля или Короля Танцоров, у них денег полным-полно.

— Петер, - сказал человечек очень строго, выпуская длинную струю дыма из своей трубки, - Петер, я не хочу и слышать об этих людях. Что проку им от того, что они будут здесь годик-другой казаться счастливыми, но тем несчастнее будут потом? Не гнушайся своего ремесла. Твой отец и твой дед были достойными людьми, а они занимались этим же, Петер Мунк! Не хочу думать, что тебя привела ко мне любовь к безделью.

Петер испугался такого строгого ответа и покраснел.

— Нет, - сказал он, - безделье, господин кладохранитель леса, безделье, я прекрасно знаю, это начало всех пороков, но не сердитесь на меня за то, что другие занятия нравятся мне больше, чем мое собственное. Угольщик - последний человек на свете, а к стекловарам, плотогонам, часовщикам, да и ко всем другим уважения больше.

— Заносчивость часто предшествует гибели, - чуть дружелюбнее сказал человечек, - вы, люди, странные существа! Редко ваш брат бывает доволен тем положением, какое досталось ему от рождения и по воспитанию, и если бы ты был стекловаром, то захотел бы стать лесопромышленником, а будь ты лесопромышленником, тебе пришлась бы по вкусу служба лесничего или квартира окружного начальника. Но так и быть, если ты обещаешь честно трудиться, я помогу тебе устроиться получше, Петер! Всем, кто родился в воскресенье и сумел дойти до меня, я обычно исполняю три желания. Первые два могут быть любыми, а третьего я не исполняю, если оно глупо. Пожелай и ты чего-нибудь, но только, Петер, чего-нибудь хорошего и полезного!

— Ура! Вы замечательный стекляшничек, и вас по праву называют кладохранителем, ибо клады действительно в ваших руках! Ну так если мне разрешается пожелать того, чего жаждет мое сердце, то, первым делом, я хочу танцевать еще лучше, чем Король Танцоров, и, приходя в трактир, всегда иметь при себе столько же денег, сколько у Эцехиля.

— Дурак! - ответил человечек в гневе. - Какое это ничтожное желание - хорошо танцевать и иметь много денег для игры. И тебе не стыдно, глупый Петер, красть у самого себя свое счастье? Что толку тебе и твоей бедной матери от того, что ты научишься танцевать? Что толку тебе от денег, которые, по твоему желанию, пойдут лишь на трактир и останутся там, как и деньги несчастного Короля Танцоров? А всю неделю ты будешь, как прежде, жить в нищете. За тобой еще одно желание, но на этот раз постарайся быть разумнее!

Петер почесал затылок и, немного помедлив, сказал:

— Ну, так я хочу, чтобы у меня под началом была самая лучшая и богатая стекловарня во всем Шварцвальде, со всеми приспособлениями и деньгами.

— Больше ничего? - спросил человечек с озабоченным видом. - И больше ничего, Петер?

— Ну… присовокупите еще лошадку и повозочку.

— О глупый Петер, сын угольщика! - воскликнул человечек и в негодовании запустил своей стеклянной трубкой в толстенную ель, отчего трубка разбилась вдребезги.-Лошадки? Повозочки? Ума, пойми ты, здравого ума и простейшей рассудительности следовало бы тебе пожелать, а не лошадок и повозочек. Ну, не горюй, постараемся, чтобы и это не пошло тебе во вред. Ведь второе желание в целом неглупо. Хорошая стекловарня тоже прокормит дельного хозяина, только в придачу к ней ты мог бы взять ум и рассудительность, а повозки и лошади появились бы тогда сами собой.

— Но, господин кладохранитель, - ответил Петер, - за мной ведь осталось еще одно желание. Вот я и могу пожелать себе ума, если он так необходим мне, как вы считаете.

— Нет, всё. Тебя ждут еще такие незадачи, что ты рад будешь иметь в запасе одно желание. А теперь отправляйся домой. Здесь вот, - сказал лесовичок, вынимая из кармана кошелечек, - здесь две тысячи гульденов, этого хватит, и никогда больше не проси у меня денег, а то мне придется повесить тебя на самой высокой ели. Такой у меня обычай, с тех пор как я живу в этом лесу. Три дня назад умер старик Винкфриц. Ступай туда завтра утром и купи его дело, как полагается. Живи хорошо, трудись прилежно, а я буду время от времени навещать тебя и помогать тебе советом и делом, ведь ты же не попросил себе ума. Но твое первое желание - говорю это совсем не шутя - было скверное. Не шатайся по кабакам, Петер! Это еще никого до добра не доводило.

Говоря это, человечек вынул новую трубку чудесного опалового стекла, набил ее чешуйками сухих еловых шишек и сунул в свой маленький, беззубый рот. Затем он достал огромное зажигательное стекло, вышел на солнце и раскурил трубку. Покончив с этим, он дружески протянул Петеру руку, дал ему на дорогу еще несколько добрых советов, стал пыхтеть своей трубкой все сильней и сильней и наконец исчез в облаке дыма, которое пахло настоящим голландским табаком и, медленно клубясь, рассеялось между вершинами елок.

Придя домой, Петер застал мать в большой тревоге: эта добрая женщина думала, что сына ее не иначе как забрали в солдаты. А он был в хорошем и веселом настроении и рассказал ей, что встретил в лесу одного славного друга, который ссудил его деньгами, чтобы Петер сменил занятие угольщика на какое-нибудь другое.

Хотя его мать жила уже тридцать лет в хижине угольщика и к лицам, покрытым сажей, привыкла так же, как привыкает всякая мельничиха к белому от муки лицу своего мужа, все же она была достаточно тщеславна, чтобы запрезирать прежнее свое положение, как только Петер посулил ей более блестящее будущее, и сказала:

— Да, мать человека, владеющего стекловарней, - это не то что какая-нибудь там соседка Грета или Бета, и теперь я буду садиться в церкви в первые ряды, где сидят порядочные люди.

Сын ее быстро поладил с наследниками стекловарни. Он оставил рабочих, которых там застал, служить у себя и велел делать стекло днем и ночью.

Сначала это ремесло ему нравилось. Он надолго спускался в стекловарню, чинно расхаживал там, держа руки в карманах, заглядывал то туда, то сюда, делал разные замечания, над которыми его рабочие иной раз немало смеялись, но самой большой радостью для него было глядеть, как выдувают стекло, и часто он сам брался за эту работу и выдувал из еще мягкой массы причудливейшие фигуры.

Вскоре, однако, работа ему надоела, и он стал захаживать в стекловарню сперва только на час в день, потом лишь через день и, наконец, только раз в неделю, и его подмастерья делали что хотели. А причиной тому было его пристрастие к трактиру.

В первое же воскресенье после похода на известный пригорок он отправился в трактир, где по площадке уже прыгал Король Танцоров, а за кружкой уже сидел, играя в кости на кроненталеры, толстяк Эцехиль.

Петер скорее полез в карман - посмотреть, сдержал ли свое слово Стекляшничек, и карман оказался полон серебра и золота. Да и ноги у него зудели, словно им хотелось плясать и прыгать; и когда первый танец кончился, Петер со своей дамой стали впереди, возле Короля Танцоров, и если тот подпрыгивал на три фута - Петер взлетал на целых четыре, а если тот выделывал какие-нибудь чудные коленца - Петер сплетал и вывертывал свои ноги так, что все зрители прямо с ума сходили от веселья и восхищения.

А когда на площадке для танцев услыхали, что Петер купил стекловарню, когда увидели, что каждый раз, как только он поравняется с музыкантами во время танца, он бросает им по двадцати крейцеров, - удивлению просто конца не было. Одни думали, что он нашел клад в лесу, другие полагали, что он получил наследство, но все теперь уважали его и считали человеком с положением в обществе - только потому, что у него были деньги. Ведь в тот же самый вечер он проиграл двадцать гульденов, а в кармане у него все-таки звенело по-прежнему, словно там была еще добрая сотня талеров.

Увидев, как его уважают, Петер голову потерял от радости и от гордости. Он швырял деньги направо и налево и щедро раздавал их бедным, помня, как угнетала нищета его самого. Искусство Короля Танцоров было посрамлено сверхъестественной ловкостью нового плясуна, и Петера теперь называли Императором от танцев. По воскресеньям самые умелые игроки не осмеливались ставить такие большие деньги, как он, но и проигрывали они не так много. А он чем больше проигрывал, тем больше выигрывал. Все шло в точности так, как он того требовал от Стекляшничка. Он пожелал всегда иметь столько же денег в кармане, сколько у толстяка Эцехиля, и проигрывал свои деньги именно Эцехилю. И, проиграв сразу двадцать или тридцать гульденов, он тут же находил их у себя в кармане, как только их забирал Эцехиль. Постепенно он перещеголял в мотовстве и разгуле самых беспутных людей в Шварцвальде, и его чаще называли Петер-игрок, чем Император от танцев, ибо играл он теперь почти всегда и в будни. К тому же и стекловарня его приходила в упадок из-за его неразумия. Стекла он велел делать как можно больше, но не купил вместе со стекловарней секрета, как лучше всего сбывать это стекло. В итоге он не знал, куда девать столько стекла, и продавал его за полцены бродячим торговцам, только чтобы расплатиться со своими рабочими.

Однажды вечером он возвращался домой из трактира и, несмотря на большое количество вина, выпитого им, чтобы развеселиться, с ужасом и тоской думал о своем разорении. Вдруг он заметил, что кто-то идет рядом, он обернулся, и оказалось, что это Стекляшничек. Тут Петер пришел в ярость и, совсем обнаглев, заявил, что во всех его бедах виноват этот коротышка.

— Что делать мне теперь с лошадью и повозкой? - воскликнул он. - На что мне стекловарня и все мое стекло? Даже когда я был ничтожным мальчишкой-угольщиком, я жил веселей и не знал забот. А теперь я жду со дня на день, что явится окружной начальник, оценит мое добро и продаст его с торгов за долги.

— Вот как? - сказал Стекляшничек. - Вот как? Значит, это я виноват в том, что ты несчастлив? Такова, значит, благодарность за мои благодеяния? Кто велел тебе задумывать такие глупые желания? Ты хотел стать стекловаром и не знал, куда сбывать стекло? Разве я не говорил тебе, что в желаниях надо быть осмотрительней? Ума-разума - вот чего, Петер, тебе не хватало.

— Что значит ума-разума?! - воскликнул тот. - Я малый неглупый, не глупее других, и я докажу тебе это, Стекляшник! - С этими словами он грубо схватил маленького человечка за шиворот и заорал: - Попался, старичок-лесовичок?! Теперь я назову третье свое желание, и ты его выполнишь. Не сходя с места, я требую дважды по сто тысяч талеров, и дом, и… ай! - закричал он и задергал рукой, потому что лесовичок превратился в раскаленное стекло и обжег ему руку искрами пламени. А человечка больше не было видно.

Еще много дней распухшая рука напоминала Петеру о его неблагодарности и глупости. Но потом он заглушил свою совесть и сказал:

— Если даже продадут стекловарню и все прочее, у меня все-таки останется толстяк Эцехиль. Пока у него по воскресеньям есть деньги, у меня они тоже непременно будут.

Правильно, Петер! Ну а если у него их не станет? Так оно однажды и вышло, и это был неслыханный в арифметике случай. Как-то в воскресенье он подъехал к трактиру, люди высунулись из окон, и кто-то сказал: «Вот и Петер-игрок!», другой подхватил: «Да, Император от танцев, богач-стекловар», а третий покачал головой и сказал: «На богатстве можно поставить крест, ходят всякие толки об его долгах, а в городе один человек сказал, что окружной начальник, того и гляди, опишет его добро». Тем временем богач Петер чинно и важно поздоровался с гостями, стоявшими у окон, слез с повозки и крикнул:

— Добрый вечер, славный хозяин! Что, толстяк Эцехиль уже здесь?

— Входи, Петер! Твое место тебя ждет, а мы уже засели за карты.

Петер Мунк вошел в трактир, сразу полез в карман и понял, что Эцехиль хорошенько запасся, потому что его, Петера, карман был битком набит деньгами.

Он подсел к сидевшим за столом и стал играть. Он то выигрывал, то проигрывал, и так они играли до тех пор, пока другие честные люди не пошли с наступлением темноты по домам. Потом они играли при свечах, пока два других игрока не сказали: «Довольно, пора домой к жене и детям». Но Петер-игрок стал убеждать толстяка Эцехиля остаться. Тот долго не соглашался, но наконец воскликнул:

— Ладно, сейчас я пересчитаю свои деньги, и мы поиграем в кости. Ставка будет пять гульденов, по меньшей только детям играть.

Он вынул кошелек и сосчитал деньги, оказалось сто гульденов, а Петеру-игроку уже и считать не надо было, он теперь и так знал, сколько у него чистоганом. Но если Эцехиль прежде выигрывал, то теперь он проигрывал ставку за ставкой и ругался на чем свет стоит. Если у него выходил дублет, то сразу же дублет выходил и у Петера-игрока, но каждый раз на два очка больше. Наконец толстяк положил на стол последние пять гульденов и воскликнул:

— Еще раз, а если я просажу и это, то все равно не брошу игры, тогда ты дашь мне взаймы из своего выигрыша, Петер, ведь честный малый всегда поможет другому.

— Сколько захочешь, хоть сто гульденов, - отвечал Император от танцев, довольный своим выигрышем, и толстяк Эцехиль встряхнул кости и, бросив их, выбил пятнадцать очков.

— Двойной дублет! - воскликнул он. - Ну, теперь поглядим!

Но Петер выбил восемнадцать очков, и чей-то хриплый, знакомый голос сказал у него за спиной:

— Ну вот, это была последняя ставка.

Он оглянулся - во весь свой огромный рост позади него стоял Михель-голландец. Петер в страхе выронил деньги, которые уже успел загрести. Но толстяк Эцехиль не увидел лесовика и потребовал, чтобы Петер-игрок ссудил его для игры десятью гульденами. Тот в полузабытьи сунул руку в карман, но там денег не оказалось, он поискал в другом кармане, но и там ничего не нашел, он вывернул наизнанку кафтан, но оттуда не выпало ни одного медяка, и только теперь вспомнил он свое собственное первое желание - всегда иметь столько денег, сколько толстяк Эцехиль. Все исчезло как дым.

Хозяин и Эцехиль с удивлением глядели на него, когда он искал и никак не находил денег, им не верилось, что у него ничего больше нет, а когда они наконец сами заглянули ему в карманы, то пришли в ярость и заявили, что Петер-игрок - злой волшебник, что все выигранные деньги и свои собственные он каким-то нечистым способом переправил к себе домой. Петер упорно защищался, но все было против него. Эцехиль сказал, что эту ужасную историю он расскажет всему Шварцвальду, а хозяин пообещал завтра с утра пораньше пойти в город и донести на Петера Мунка, что тот колдун, и прибавил, что надеется увидеть, как того сожгут. Затем они набросились на него, сорвали с него телогрейку и вышвырнули его за дверь.

Ни одной звезды не было на небе, когда Петер уныло брел к своему жилью. Но он все-таки узнал темную фигуру, которая шагала рядом с ним и наконец сказала:

— Твое дело пропащее, Петер Мунк, все твое благоденствие кончилось, и это я мог сказать тебе уже тогда, когда ты не пожелал меня слушать и побежал к глупому стеклянному карлику. Теперь видишь, что получается, если пренебрегают моим советом. Но попытай счастья со мной, твоя судьба вызывает у меня сочувствие. Кто обращался ко мне, никогда еще о том не жалел, и если дорога тебя не страшит, то завтра я буду весь день на пригорке к твоим услугам, только позови.

Петер догадался, кто с ним говорит, он пришел в ужас и, ничего не ответив, побежал к дому.

Часть вторая

Когда в понедельник Петер пришел в свою стекловарню, там оказались не только его рабочие, но и другие люди, видеть которых не так-то приятно, - окружной начальник с тремя судебными исполнителями. Начальник пожелал Петеру доброго утра, спросил, как тот спал, а потом извлек длинный список, где значились заимодавцы Петера.

— Вы расплатитесь или нет? - спросил окружной начальник со строгим видом. - И пожалуйста, поторопитесь: времени у меня в обрез, а до тюрьмы добрых три часа ходу.

Тут Петер совсем пал духом, признался, что у него ничего больше нет, и предоставил начальнику оценивать дом и двор, стекловарню и конюшню, повозку и лошадей. И когда судебные исполнители и окружной начальник стали повсюду расхаживать, описывая все и оценивая, он подумал: «До пригорка недалеко, коротышка мне не помог, попытаю-ка я счастья у верзилы».

Он побежал к пригорку, побежал так быстро, словно судебные исполнители гнались за ним по пятам. Когда он пробегал мимо места, где он в первый раз говорил со Стекляшничком, у него было такое ощущение, будто его удерживает невидимая рука, но он вырвался, побежал дальше и добежал до границы, которую прежде приметил. И как только он, запыхавшись, крикнул: «Михель-голландец, господин Михель-голландец!» - великан-плотогон со своим багром был тут как тут.

— Явился? - сказал тот смеясь. - Они хотели содрать с тебя шкуру и продать ее твоим заимодавцам? Ну, успокойся. Все твои беды, как я уже сказал, от этого коротышки Стекляшничка, отступника и ханжи. Если уж дарить, так дарить надо щедро, а не так, как этот скупердяй. Но пойдем, - продолжал он, поворачиваясь к лесу, - пойдем в мой дом, там поглядим, сумеем ли мы с тобой столковаться.

«Столковаться? - подумал Петер. - Чего он может от меня требовать и что я могу ему предложить? Уж не должен ли я служить ему? Чего он от меня хочет?» Они пошли по крутой тропинке и оказались у обрыва, на краю глубокого темного ущелья. Михель-голландец побежал вниз по скале, словно по пологой мраморной лестнице. Петер же чуть не упал в обморок, ибо, спустившись на самое дно ущелья, Михель сделался ростом с колокольню и, протянув ему руку, длинную, как весло, с широченной, как стол в трактире, ладонью, мощным, как похоронный звон, басом воскликнул:

— Садись на мою ладонь и держись за пальцы, не упадешь!

Петер, дрожа, повиновался, сел на ладонь великана и ухватился за его большой палец.

Спускался он долго, но, к удивлению Петера, темнее не становилось, напротив, света в ущелье даже как бы все прибавлялось, глаза не выдерживали его яркости.

Чем ниже спускался Петер, тем меньше делался Михель-голландец.

И вот, приняв прежний свой облик, лесовик стоял перед домом, точно таким же, не лучше, не хуже, нежели у всех богатых крестьян в Шварцвальде. Комната, куда он привел Петера, не отличалась от комнат других людей ничем, кроме разве что какой-то заброшенности. Деревянные стенные часы, огромная кафельная печь, широкие лавки, утварь на полках были здесь такие же, как везде.

Михель указал ему место за большим столом, затем вышел и вскоре вернулся с кувшином вина и стаканами.

Он налил обоим, и у них пошла беседа, и Михель-голландец рассказывал о радостях жизни, о дальних странах, о прекрасных реках и городах, да так, что Петера под конец охватила великая тоска по ним, и он откровенно сказал об этом голландцу.

— При всей твоей силе, отваге и готовности что-то предпринять, ты можешь дрогнуть, если твое глупое сердце вдруг забьется немножко сильнее. Оскорбленная честь, несчастье - зачем парню с умом беспокоиться о такой чепухе? Разве болела у тебя голова, когда кто-то недавно назвал тебя обманщиком и мерзавцем? Разве были у тебя колики в животе, когда пришел окружной начальник, чтобы выбросить тебя из дому? Что же, скажи-ка, что у тебя болело?

— Сердце, - ответил Петер, прижав руку к своей колыхавшейся груди, ибо ему показалось, что сердце у него трепещет от страха.

— Ты выбросил, прости меня, выбросил сотни гульденов на паршивых нищих и на всякую шантрапу, а что толку? Они желали тебе за это удачи и здоровья. Что же, ты стал здоровее поэтому? Да за половину этих выброшенных на ветер денег ты мог бы нанять себе врача. Удача, нечего сказать, хороша удача, если твое добро продают с торгов, а тебя выгоняют! А что заставляло тебя лезть в карман, как только какой-нибудь попрошайка подставлял свою драную шляпу?.. Сердце, опять-таки сердце, не твои глаза, не язык, не руки, не ноги, а твое сердце. Ты все слишком близко, как верно говорят, принимал к сердцу.

— Но как же мне от этого отучиться? Я сейчас изо всех сил стараюсь совладать со своим сердцем, а оно все-таки стучит у меня и болит.

— Да уж, - со смехом воскликнул Михель, - тебе с ним не сладить! Но отдай эту стучалку мне, и ты увидишь, как тебе станет хорошо.

— Вам - мое сердце?! - в ужасе вскричал Петер. - Но ведь для этого мне пришлось бы тут же умереть! Ни за что!

— Да, если бы кто-нибудь из ваших господ хирургов вырезал у тебя сердце, ты, конечно, умер бы. А я - это дело другое. Но войди и убедись сам.

С этими словами он встал, отворил дверь в меньшую комнату и провел гостя туда.

Сердце Петера судорожно сжалось, когда он переступил порог, но он не обратил на это внимания, потому что глазам предстало странное и поразительное зрелище. На многочисленных деревянных полках здесь стояли склянки, наполненные прозрачной жидкостью, и в каждой из этих склянок лежало по сердцу, а на склянки были наклеены ярлыки с именами, которые Петер принялся с любопытством читать. Тут было сердце окружного начальника, сердце толстяка Эцехиля, сердце Короля Танцоров, сердце старшего лесничего. Еще было тут шесть сердец скупщиков зерна, восемь - офицеров-вербовщиков, три сердца ростовщиков - словом, это было собрание самых уважаемых сердец в радиусе двадцати часов пути.

— Взгляни! - сказал Михель-голландец. - Все они избавились от житейских тревог и забот, ни одно из этих сердец уже не бьется тревожно и озабоченно, а их прежние обладатели рады, что выдворили беспокойного гостя.

— Но что же они теперь носят в груди взамен? - спросил Петер, у которого от всего, что он увидел, кружилась голова.

— Вот что, - ответил Михель и достал из выдвижного ящика каменное сердце.

— Вот как? - сказал Петер, и по коже его пошли мурашки. - Сердце из мрамора? Но, право, господин Михель-голландец, в груди от этого должно быть довольно-таки холодно.

— Конечно, но прохлада эта приятна. Почему сердце должно быть теплым? Зимой от его тепла толку нет, тут добрая вишневка полезнее, чем теплое сердце, а летом, когда везде душно и жарко, ты не можешь себе представить, какой прохладой веет тогда от такого сердца. И как я уже сказал, ни страх, ни ужас, ни дурацкое сострадание, ни другие печали не подступаются к такому сердцу.

— И это все, что вы можете мне дать? - спросил недовольно Петер. - Я надеялся получить деньги, а вы предлагаете мне камень!

— Ну, для начала, я думаю, ста тысяч гульденов тебе хватит. Если ты ловко пустишь их в оборот, то скоро ты можешь стать миллионером.

— Сто тысяч?! - радостно воскликнул бедный угольщик. - Да не стучи ты так бешено у меня в груди, скоро мы друг с другом простимся. Ладно, Михель. Давайте мне камень и деньги, а этого непоседу можете вынуть из кузова.

— Я ведь так и думал, что ты парень умный, - ответил голландец, дружелюбно улыбаясь. - Давай-ка пропустим еще по стаканчику, а потом я выдам тебе деньги.

Они опять сели пить в большой комнате и все пили и пили, пока Петер не уснул глубоким сном…

Проснулся Петер, сын угольщика, от веселого пения почтового рожка, и оказалось, что сидит он в прекрасной карете и катит по широкой дороге, и, высунувшись из окна, он увидел, что Шварцвальд синеет далеко позади.

Сначала ему никак не верилось, что это он сам сидит в карете, ибо и одежда была на нем совсем не та, что вчера, но потом он все вспомнил настолько ясно, что наконец перестал недоумевать и воскликнул: «Петер я, сын угольщика, и никто другой, это ясно!» Он сам себе подивился, что ничуть не грустит, покидая свою тихую родину, леса, где он так долго жил. Даже при мысли о матери, которая осталась теперь, наверно, одна в беде и нужде, он не мог выдавить из себя ни слезинки или хотя бы вздохнуть. Настолько было все ему безразлично. «Ах, верно, - сказал он потом, - слезы и вздохи, тоска по дому и грусть идут ведь от сердца, а мое сердце - спасибо Михелю-голландцу - холодное и из камня».

Он приложил руку к груди, и ничто не шевельнулось, была полная тишина. «Если свое обещание по поводу ста тысяч он так же выполнил, как и обещание по поводу сердца, это будет славно», - сказал он и стал обыскивать карету. Он нашел много всяческой одежды, какой только мог желать, но не деньги. Наконец он наткнулся на какую-то сумку и нашел в ней много тысяч талеров золотом и чеками на торговые дома во всех больших городах. «Теперь все так, как мне хотелось», - подумал он, удобно усаживаясь в угол кареты, и пустился в неведомые дали.

Два года он разъезжал по свету и глядел из своей кареты на дома, что мелькали слева и справа, а останавливаясь, глядел только на вывеску своей гостиницы, затем обходил город и осматривал главные достопримечательности. Но ничто его не радовало, ни одна картина, ни одно здание, никакая музыка, никакие танцы, его каменное сердце было ко всему безучастно, а его глаза и уши не воспринимали никаких красот. Только и осталось у него радости, что есть, пить да спать, и жизнь его в том и состояла, что он без цели ездил по свету, для развлечения ел, от скуки спал.

Порою он, правда, вспоминал, что был веселее, счастливее, когда жил в бедности и вынужден был работать, чтобы не умереть с голоду. Прежде его восхищал какой-нибудь прекрасный вид на долину, восхищали музыка и пение, прежде он часами радовался простой пище, которую приносила ему мать к яме, где он выжигал уголь. Когда он так задумывался о прошлом, ему казалось очень странным, что теперь он даже смеяться разучился, а ведь раньше он смеялся над малейшей шуткой. Когда смеялись другие, он теперь только из вежливости кривил рот, но сердце его не участвовало в этой улыбке. Он чувствовал теперь, что он совершенно спокоен, но удовлетворения не чувствовал. Не тоска по дому, не грусть, а скука, пресыщенность, безрадостная жизнь погнали его в конце концов в родные края.

Когда он, едучи из Страсбурга, увидал темный лес своей родины, когда снова увидел крепкие фигуры и открытые, честные лица шварцвальдцев, когда до его слуха донеслась громкая, низкоголосая, но благозвучная родная речь, - он быстро схватился за сердце, ибо его кровь побежала по жилам быстрее, и он готов уже был и радоваться и плакать, но забыл, глупец, что сердце-то у него из камня, а камни мертвы, они не смеются и не плачут.

Первым делом он пошел к Михелю-голландцу, который принял его с прежним радушием.

— Михель, - сказал он ему, - вот я поездил по свету и все повидал, но все - чепуха, и мне было только скучно. Вообще-то ваша каменная штуковина, которую я ношу в груди, меня от многого защищает. Я никогда не сержусь, никогда не грущу, но никогда и не радуюсь, и мне кажется, будто я живу только наполовину. Не могли бы вы сделать каменное сердце немножко отзывчивее? А лучше - верните мне мое прежнее сердце. За двадцать пять лет я к нему привык, и хотя оно иногда и выкидывало глупости, но все же это было резвое и веселое сердце.

Лесной дух засмеялся недобрым и горьким смехом.

— Когда ты умрешь, Петер Мунк, - ответил он, - тогда так оно и будет, тогда к тебе вернется твое мягкое, чуткое сердце и ты сможешь чувствовать и радость и горе. Но здесь, на земле, у тебя его уже не будет! Поездить по свету ты, Петер, поездил, но при той жизни, какую ты вел, это на пользу тебе не пошло. Осядь теперь где-нибудь здесь в лесу, построй себе дом, женись, пусти в оборот свои деньги. Тебе не хватало только работы. Ты заскучал от безделья, а сваливаешь все это на ни в чем не повинное сердце.

Петер признал, что насчет безделья Михель прав, и решил разбогатеть и богатеть все больше. Михель еще раз подарил ему сто тысяч гульденов и простился с ним как с добрым другом.

Вскоре по Шварцвальду пошли слухи, что угольщик, или Петер-игрок, вернулся и стал еще намного богаче, чем прежде. Все пошло и теперь обычным ходом. Когда он остался без гроша за душой, его выставили из трактира, а когда он теперь как-то вечером в воскресенье впервые приехал туда, все стали жать ему руку, хвалить его лошадь, расспрашивать об его путешествиях. И когда он снова играл теперь на звонкие талеры с толстяком Эцехилем, на него смотрели с величайшим почтением.

Занимался он, однако, уже не стекольным делом, а лесоторговлей, но только для виду. Главным его занятием были перепродажа зерна и ростовщичество. Пол-Шварцвальда оказалось постепенно у него в долгу. Но он давал взаймы деньги только из десяти процентов или втридорога продавал зерно беднякам, которые не могли заплатить сразу.

С окружным начальником он был теперь в тесной дружбе, и кто не мог уплатить господину Петеру Мунку точно в срок, к тому окружной начальник скакал со своими стражниками, оценивал дом и усадьбу, тут же все продавал, а отца, мать и детей выгонял в лес.

Сначала это доставляло некоторое неудовольствие богачу Петеру, ибо выдворенные из дому бедняки толпой осаждали его дом, мужчины умоляли простить долг, женщины пытались смягчить каменное сердце, а дети выклянчивали кусочек хлеба. Но когда он завел злых собак-меделянок, кошачьи концерты, как он это называл, вскоре прекратились. Он свистом науськивал псов на нищих, и те разбегались, крича от страха. Больше всех докучала ему «карга». А была это не кто иная, как старая Мункиха, мать Петера. Она бедствовала с тех пор, как продали ее дом и усадьбу, а ее сын, вернувшись богатым, о ней и не позаботился. И порой, опираясь на палку, она подходила к дому, старая, дряхлая, немощная. Войти она не осмеливалась, потому что один раз он выгнал ее, но ей было горько жить на подачки чужих людей, в то время как собственный сын мог бы избавить ее от забот на старости лет. Но холодного сердца не трогали ни знакомые черты бледного лица, ни молящие глаза, ни протянутая иссохшая рука, ни тщедушная фигура. Когда она по субботам стучала в дверь, он, брюзжа, доставал мелкую монету, заворачивал ее в бумажку и посылал ей с работником. Он слышал ее дрожащий голос, когда она благодарила и желала ему благополучия в жизни. Он слышал, как она, кряхтя, семенила прочь, но он не думал ни о чем, кроме того, что выбросил на ветер еще двадцать крейцеров.

Наконец Петеру пришла мысль жениться. Он знал, что любой отец в Шварцвальде с радостью отдаст за него свою дочь. Но он все выбирал, ибо ему хотелось, чтобы и тут все дивились его счастью и его уму. Он скакал верхом по всему Шварцвальду, смотрел и там и сям, и ни одна местная красавица не казалась ему достаточно красивой. Наконец, после безуспешных поисков первой красавицы во всех танцевальных залах, он как-то услыхал, что самая красивая и добродетельная девушка во всем Шварцвальде - это дочь одного бедного лесоруба. Она, сказали Петеру, живет одиноко, прилежно и ловко ведя хозяйство отца, и никогда, даже в троицын день и в храмовый праздник, не ходит на танцы. Услышав об этом чуде Шварцвальда, Петер решил посвататься к ней и поскакал к ее хижине, которую ему описали. Отец красавицы Лизбет принял такого важного барина с удивлением и удивился еще больше, когда услыхал, что это богач Петер, который хочет стать его зятем. Он не стал долго раздумывать, решив, что теперь его заботам и бедности придет конец, и дал согласие, не спросив красавицу Лизбет, а добрая дочь была настолько послушна, что без возражений стала госпожой Мунк.

Но жизнь у бедняжки пошла совсем не так, как ей мечталось. Она считала, что знает толк в хозяйстве, но угодить господину Петеру ей не удавалось. Она жалела бедных людей и, поскольку ее супруг был богат, полагала, что не грех подать пфенниг какой-нибудь старухе-нищенке или поднести рюмку водки какому-нибудь старику. Но, заметив это однажды, господин Петер сказал грубым голосом и со злым выражением лица:

— Зачем ты раздаешь мое добро всякой швали? Разве ты принесла в дом хоть что-нибудь, чтобы это раздаривать? Нищенской сумой твоего отца и супа не согреешь, а ты бросаешься деньгами, как какая-нибудь герцогиня! Еще раз замечу - вздую!

Красавица Лизбет плакала у себя в комнатке из-за жестокосердия своего мужа и часто думала, что лучше бы оказаться дома, в бедной отцовской хижине, чем жить у богатого, но скупого и жестокосердного Петера. Ах, если бы она знала, что у него сердце из мрамора и что он не может любить ни ее, ни кого-либо еще на свете, она бы, конечно, не удивлялась. И когда она теперь сидела на крыльце, а мимо проходил нищий и, сняв шляпу, начинал свои мольбы, она закрывала глаза, чтобы не глядеть на это горе, и сжимала руку в кулак, чтобы нечаянно не полезть в карман за монеткой. Так и пошла по всему Шварцвальду дурная слава о красавице Лизбет, говорили, что она еще скупее, чем Петер Мунк. Как-то вечером госпожа Лизбет сидела у дома и пряла, напевая тихонько песенку: у нее было легко на душе, потому что погода стояла хорошая, а Петер уехал куда-то верхом. И вот идет по дороге какой-то старичок с большим тяжелым мешком, и она уже издали слышит, как он кряхтит. Лизбет с сочувствием смотрит и думает: не надо бы такому маленькому старичку взваливать на себя такую тяжелую ношу.

Старичок между тем, кряхтя и шатаясь, подошел ближе и, поравнявшись с Лизбет, чуть не упал под грузом мешка.

— Ах, сжальтесь, госпожа, дайте глоточек воды, - взмолился старичок, - сил нет больше, умираю от усталости…

— Не следовало бы в вашем возрасте таскать тяжести, - сказала Лизбет.

— Да вот приходится служить посыльным, чтобы не умереть с голоду, - отвечал он. - Ах, такой богатой женщине, как вы, и невдомек, как горько быть бедным и как освежает глоток воды в такую жару!

Услыхав это, она поспешила в дом, сняла с полки кружку и наполнила водой. Но когда Лизбет вернулась и, не дойдя нескольких шагов, увидела, как сидит старичок на мешке- такой убогий, такой несчастный, - сердце ее наполнилось жалостью, и, вспомнив, что мужа нет дома, она отставила кружку с водой, взяла кубок, наполнила его вином, положила сверху добрый ломоть ржаного хлеба и поднесла старику.

— Глоток вина будет, пожалуй, полезнее, чем вода, в ваши-то годы, - сказала она. - Но пейте не торопясь и закусывайте хлебом.

Старичок с удивлением посмотрел на нее, и старые его глаза наполнились слезами. Он выпил вина и сказал:

— Я дожил до старости, но мало видел людей, которые были бы так отзывчивы и так прекрасно и мило творили подаяние, как вы, госпожа Лизбет. Но за это вы будете жить на земле в полном благополучии, такое сердце не останется без награды.

— Верно, и награду она получит сейчас же! - раздался вдруг страшный голос, и, оглянувшись, они увидели Петера с багровым от злости лицом.

— Значит, даже лучшее мое вино ты разливаешь нищим, а из моего кубка даешь пить всяким бродягам? Так вот же тебе награда!

Лизбет бросилась к его ногам и попросила прощения. Но каменное сердце не знало жалости, он взял кнут, который был у него в руке, за другой конец и кнутовищем черного дерева ударил с такой силой по ее прекрасному лбу, что она испустила дух и упала на руки старику. Увидав это, Петер словно бы сразу пожалел о содеянном. Он нагнулся посмотреть, жива ли она еще, но старичок сказал знакомым-презнакомым Петеру голосом:

— Не трудись, Петер-угольщик. Это был самый прекрасный, самый прелестный цветок в Шварцвальде, но ты его растоптал, и больше он уже никогда не будет цвести.

Тут вся кровь отхлынула у Петера от щек, и он сказал:

— Так это вы, господин кладохранитель? Ну, что случилось, то случилось, видно, так должно было выйти. Надеюсь, однако, вы не подадите на меня в суд за убийство.

— Несчастный! - ответил Стекляшничек. - Что пользы мне от того, что я отправлю на виселицу твое бренное тело? Бояться тебе надо не земных судов, а других, более строгих, ибо ты продал свою душу злодею.

— А если я продал свое сердце, - закричал Петер, - то в этом никто, кроме тебя и твоих обманчивых сокровищ, не виноват! Это ты, коварный дух, привел меня к гибели, это ты заставил меня искать помощи у другого, и это ты в ответе за все!

Но едва он это сказал, как Стекляшничек начал расти ввысь и вширь и раздался так, что глаза у него стали теперь как тарелки для супа, а рот - как пекарная печь, и оттуда, сверкая, вырвалось пламя. Петер упал на колени, и, несмотря на каменное сердце, все тело его дрожало, как осиновый лист. Лесной дух впился ему ястребиными когтями в затылок, покружил его в воздухе, как ветер сухой лист, а потом швырнул на землю, да так, что у него все ребра хрустнули.

— Червяк! - воскликнул он раскатистым, как гром, голосом.- Я мог бы, если бы захотел, раздавить тебя, ибо ты совершил преступление перед владыкой леса. Но ради этой умершей женщины, которая накормила меня и напоила, даю тебе неделю сроку; если ты не станешь на путь добра, я приду и сотру тебя в порошок, и ты умрешь под бременем грехов…

Был уже вечер, когда несколько человек, проходя мимо, увидели богача Петера Мунка лежащим на земле. Они стали вертеть его, ища каких-нибудь признаков жизни. Но их поиски долго были напрасны. Наконец один из них пошел в дом, принес воды и обрызгал ему лицо. Тут Петер глубоко вздохнул, застонал и открыл глаза, долго глядел по сторонам и затем спросил, где Лизбет, но никто не видел ее. Он поблагодарил прохожих за помощь, побрел в свой дом и стал искать жену там, но ее не было ни в погребе, ни на чердаке, и то, что он счел страшным сном, оказалось горькой правдой. Теперь, когда он был совсем один, у него появились странные мысли. Он ничего не боялся, потому что сердце у него было холодное. Но, думая о смерти своей жены, он стал размышлять о собственной кончине, о бремени, с каким он покинет этот мир, страшном бремени слез, пролитых бедняками, и их тысячекратных проклятий, которые не могли смягчить его сердце, о том, что на него падет и горе несчастных, на которых он натравливал своих собак, и тихое отчаяние его матери, и кровь прекрасной, доброй Лизбет. Ведь ему нечего было бы ответить даже старому ее отцу, если бы тот пришел и спросил: «Где моя дочь, твоя жена?» Как же он будет держать ответ перед тем, кому принадлежат все леса, все моря, все горы и все людские жизни?

Это мучило его и ночью во сне, и он каждый миг просыпался от звуков какого-то милого голоса, который говорил ему: «Петер, добудь себе более теплое сердце!» А проснувшись, он спешил снова закрыть глаза, потому что, судя по голосу, это предостережение шло из уст Лизбет. На следующий день он отправился в трактир, чтобы развеять такие мысли, и встретил там толстяка Эцехиля. Он подсел к нему, они стали говорить о том о сем, о хорошей погоде, о войне, о налогах и, наконец, о смерти, о том, как иные люди, бывало, умирали внезапно. Тут Петер и спросил толстяка, что тот вообще думает о смерти и что бывает после нее. Эцехиль ответил ему, что тело хоронят, а душа уносится либо на небеса, либо в ад.

— Значит, и сердце хоронят? - спросил с любопытством Петер.

— Ну конечно, и его тоже.

— А если у человека нет больше сердца? Эцехиль со страхом взглянул на него при этих словах:

— Что ты хочешь этим сказать? Ты что, дразнишь меня? По-твоему, у меня нет сердца?!

— О, сердце у тебя есть, и еще какое - твердокаменное, - ответил Петер.

Эцехиль удивленно посмотрел на него и, оглянувшись, чтобы убедиться, что никто их не слышал, сказал:

— Откуда ты знаешь? Или, может быть, твое тоже больше не бьется?

— Если и бьется, то, во всяком случае, не здесь, не у меня в груди, - отвечал Петер Мунк. - Но скажи мне - ведь теперь ты знаешь, о чем я веду речь, - что станет с нашими сердцами?

— Да тебе-то какая забота, братец?! - сказал, смеясь, Эцехиль. - Живешь на земле в свое удовольствие, и спасибо на том. В этом-то ведь и удобство наших холодных сердец, что такие мысли не нагоняют на нас страха.

— Верно, но об этом все-таки думаешь, и, хотя сейчас я страха не знаю, я прекрасно помню, как я боялся ада, когда был невинным ребенком.

— Ну… особенно хорошего нам ждать не приходится,- сказал Эцехиль. - Я спрашивал об этом одного учителя, и он сказал мне, что после смерти сердца взвешивают, чтобы узнать, тяжкие ли на них грехи. Легкие сердца возносятся, тяжелые проваливаются, а наши камни, я думаю, будут увесисты!

— Да уж, - ответил Петер, - и мне самому часто не по себе от того, что мое сердце остается совсем безучастным и вполне равнодушным, когда я думаю о таких вещах.

Такой был у них разговор. Но в следующую ночь Петер пять или шесть раз услышал, как шептал ему на ухо знакомый голос: «Петер, добудь себе более теплое сердце!»

Он не испытывал раскаяния в том, что убил ее, но, говоря своим батракам, что жена уехала, каждый раз думал: «Куда же она могла уехать?» Так провел он шесть дней. По ночам он всегда слышал этот голос и всегда думал о лесном духе и об его страшной угрозе. А на седьмое утро он вскочил с постели и воскликнул: «И правда, попытаюсь я добыть себе более теплое сердце, а то ведь этот равнодушный камень в груди делает мою жизнь только однообразной и скучной!» Он быстро надел свое воскресное платье, сел на лошадь и поскакал к известному пригорку.

На этом пригорке, где деревья стояли теснее, он спешился, привязал лошадь и направился быстрым шагом к вершине. Подойдя к толстой ели, он произнес:

Старичок-лесовичок,
Только тот тебе дружок,
Тот лишь вхож в твои владенья,
Кто родился в воскресенье.

Тут же явился Стекляшничек, но вид у него был не такой, как прежде, приветливый и дружелюбный, а мрачный и грустный. На нем был сюртучок из черного стекла, а со шляпы спускался длинный траурный креп, и Петер сразу догадался, о ком он скорбит.

— Чего ты хочешь от меня, Петер Мунк? - спросил он глухим голосом.

— У меня есть еще одно желание, господин кладохранитель, - ответил Петер, опустив глаза.

— Разве каменные сердца способны еще чего-то желать? - сказал тот.- У тебя есть все, что нужно тебе по твоему скверному нраву, и вряд ли я исполню твое желание.

— Но вы же обещали мне исполнить три желания, и одно еще за мной.

— Но я могу отказать, если оно глупое, - продолжал лесной дух. - Впрочем, изволь, выслушаю, чего ты хочешь.

— Выньте из меня мертвый камень и дайте мне мое живое сердце, - сказал Петер.

— Разве я заключал с тобой эту сделку? - спросил Стекляшничек.- Разве я Михель-голландец, который дарит богатство и холодные сердца? Там, у него, и ищи свое сердце.

— Ах, он никогда не вернет мне его! - отвечал Петер.

— Мне жаль тебя, хотя ты и мерзавец, - сказал гном, немного подумав. - Поскольку желание твое не глупо, я, по крайней мере, не могу отказать тебе в помощи. Итак, слушай. Свое сердце ты не вернешь себе никакой силой, а хитростью можешь вернуть, и, может быть, без особого труда. Ведь Михель так и остается глупым Михелем, хотя он и считает себя великим умником. Ступай прямо к нему и сделай то, что я тебе велю.

И он наставил его и дал ему крестик из прозрачного стекла.

— Жизнь твоя вне опасности, и он отпустит тебя на волю, если ты покажешь ему вот это и одновременно помолишься. А получив то, за чем пришел, возвращайся ко мне на это место.

Петер Мунк взял крестик, запомнил все наставления и пошел дальше, к жилищу Михеля-голландца. Он трижды выкликнул его, и великан тут же явился.

— Ты убил свою жену? - спросил он с ужасным смехом. - Я бы тоже так сделал: она раздавала твое добро нищим. Но тебе придется на некоторое время покинуть эти края, ведь поднимется шум, когда ее хватятся. И тебе, наверно, нужны деньги, ведь ты пришел за ними?

— Ты угадал, - ответил Петер, - и на сей раз мне нужно довольно много денег, ведь до Америки путь неблизкий.

Михель пошел вперед и привел его в свою хижину. Там он отпер сундук, где лежало много денег, и принялся доставать оттуда целые столбики золотых монет. Когда он так выкладывал их на стол, Петер сказал:

— Ты, Михель, болтун: наврал мне, будто у меня камень в груди, а сердце мое у тебя!

— А разве это не так? - спросил, удивившись, Михель. - Разве ты чувствуешь свое сердце? Разве оно не холодное, как лед? Разве на тебя находят страх или тоска и ты способен в чем-то раскаиваться?

— Ты только остановил мое сердце, но оно по-прежнему находится у меня в груди, и так же обстоит дело с Эцехилем, он сказал мне, что ты нам наврал. Не тот ты человек, чтобы так незаметно и безопасно вынимать сердца из груди! Для этого тебе нужно было бы уметь колдовать.

— Уверяю тебя, - раздраженно, воскликнул Михель, - что и у Эцехиля, и у всех богатых людей, которые имели дело со мной, такое же холодное сердце, как у тебя, а настоящие ваши сердца я храню вот в этой комнате!

— Ну и здоров же ты врать! - засмеялся Петер. - Рассказывай это кому-нибудь другому! Думаешь, я не насмотрелся таких фокусов, когда ездил по свету? Эти сердца, что у тебя там, в комнате, - подделки из воска. Ты богач, это я признаю, но колдовать ты не умеешь.

Тут великан рассвирепел и распахнул дверь соседней комнаты.

— Войди и перечитай все ярлыки! Вон там, погляди, сердце Петера Мунка. Видишь, как оно трепещет? Можно ли сделать такое из воска?

— И все-таки оно из воска, - отвечал Петер. - Настоящее сердце бьется не так, и мое пока еще у меня в груди. Нет, колдовать ты не умеешь!

— Ну так я тебе докажу! - воскликнул тот сердито. - Ты сейчас сам почувствуешь, что это твое сердце.

Он взял сердце из склянки, распахнул на Петере куртку, вынул из его груди камень и показал ему. Затем он подышал на настоящее сердце и осторожно вставил его куда нужно, и Петер сразу почувствовал, как оно бьется, и снова смог этому обрадоваться.

— Ну, как? - спросил, усмехаясь, Михель.

— В самом деле, ты был прав, - отвечал Петер, осторожно вынимая из кармана свой крестик. - Вот уж не думал, что можно делать такие вещи.

— Верно?! И колдовать я, видишь, умею. А теперь, давай-ка, я снова вставлю камень.

— Погоди, господин Михель! - воскликнул Петер, отошел на шаг назад и протянул вперед руку с крестиком. - Ты попался на удочку, и на этот раз в дураках оказался ты.

Тут Михель стал уменьшаться, делаясь все ниже и ниже. Он упал, он извивался, как червь, он стонал и охал, а все сердца кругом забились и застучали, наполнив комнату звуками часовой мастерской. Петер испугался, ему стало жутко, он выбежал из комнаты и из дома и вне себя от страха стал карабкаться по отвесной скале, ибо услышал, что Михель вскочил, затопал ногами, заметался и стал посылать ему вслед чудовищные проклятия. Взобравшись наверх, он побежал к пригорку. Тут разразилась ужасная гроза, молнии ударяли рядом с ним слева и справа, валя и раскалывая деревья, но он благополучно добрался до владений Стекляшничка.

Сердце его радостно билось, и только потому, что оно билось. Но потом он с ужасом оглянулся на свою жизнь, как на грозу, валившую позади него справа и слева прекрасный лес. Он вспомнил о Лизбет, о своей прекрасной, доброй жене, которую убил из жадности. Он показался себе извергом рода человеческого и горько заплакал, когда подошел к холму Стекляшничка.

Хранитель кладов уже сидел под елью и курил свою трубочку, но вид у него был веселее, чем прежде.

— Почему ты плачешь, Петер-угольщик? - спросил он. - Ты не получил своего сердца? В груди у тебя так и осталось каменное?

— Ах, сударь! - вздохнул Петер. - Когда я жил с холодным каменным сердцем, я никогда не плакал, глаза мои были сухие, как земля в июле. А теперь старое мое сердце прямо-таки разрывается, как подумаю, что я натворил! Своих должников я вверг в нищету, больных и бедных травил собаками, и… вы же сами помните, как мой кнут ударил по ее прекрасному лбу!

— Петер, ты был великим грешником! - сказал лесовичок. - Деньги и праздность растлили тебя, и сердце твое превратилось в камень и уже не знало ни радости, ни горя, ни раскаяния, ни сострадания. Но раскаяние смягчает гнев, и если бы я только знал, что ты по-настоящему сожалеешь о своей жизни, я бы уж сумел кое-что для тебя сделать.

— Я ничего больше не хочу, - ответил Петер и печально опустил голову. - Я человек конченый, жизнь мне уже не в радость. Что мне теперь одному делать на свете? Моя мать никогда не простит мне обиды, которую я ей нанес, и, может быть, я, чудовище, уже свел ее в могилу! А Лизбет, моя жена! Лучше убейте и меня, господин кладохранитель, тогда уж сразу кончится моя несчастная жизнь.

— Ладно, - отвечал человечек, - если ты ничего другого не хочешь, то так и быть. Мой топор у меня под рукой.

Он спокойно вынул трубочку изо рта, выколотил ее и спрятал в карман. Затем он медленно встал и ушел за ели. А Петер, плача, сел на траву. Жизнь уже ничего для него не значила, и он терпеливо ждал смертельного удара. Через некоторое время он услыхал за спиной у себя тихие шаги и подумал: «Ну, вот и все».

— Оглянись еще раз, Петер Мунк! - воскликнул человечек.

Петер вытер глаза, оглянулся и увидел… свою мать и свою жену Лизбет, ласково на него глядевших. Он радостно вскочил на ноги.

— Так ты, значит, не умерла, Лизбет! И вы, матушка, тоже здесь и простили меня?

— Они простят тебя, - сказал Стекляшничек, - потому что твое раскаяние искренне. Все будет забыто. Ступай домой, в хижину своего отца, и будь угольщиком, как прежде. Если ты будешь честен и добросовестен, ты научишься чтить свое ремесло, а твои соседи будут любить и уважать тебя больше, чем если бы у тебя было десять бочек золота.

Сказав это, Стекляшничек простился с ними. Они восхвалили и благословили его и пошли домой. Роскошного дома богатого Петера как не бывало. Молния подожгла его и сожгла со всем добром. Но до отцовской хижины было недалеко. Туда они и направились, и эта большая потеря их не огорчила.

Но каково было их удивление, когда они подошли к хижине! Она превратилась в отличный крестьянский дом, и все в нем было просто, но добротно и опрятно.

— Это сделал добрый Стекляшничек! - воскликнул Петер.

— Как славно! - сказала Лизбет. - Здесь гораздо уютнее, чем в большом доме со множеством батраков.

С этих пор Петер Мунк стал прилежным и честным человеком. Он был доволен тем, что имел, делал, не унывая, свое дело и в конце концов собственными силами добился достатка и снискал уважение и любовь во всем Шварцвальде. Он больше не ссорился с Лизбет, чтил свою мать и подавал бедным, стучавшимся в его дверь. Когда через некоторое время Лизбет родила славного мальчугана, Петер пошел на известный пригорок и произнес свое заклинание. Но Стекляшничек не вышел к нему.

— Господин кладохранитель, - крикнул он громко, - выслушайте меня, пожалуйста! Я ведь ничего не прошу, кроме одного: будьте крестным отцом моему сыночку!

Но ответа не было. Только ветерок прошумел в елях и сбросил в траву несколько шишек.

— Ну что ж, возьму это на память, раз вы не хотите показываться! - воскликнул Петер, сунул шишки в карман и пошел домой. Но когда он дома снял воскресную куртку и его мать вывернула карманы, перед тем как уложить куртку в сундук, оттуда выпали четыре тяжелых столбика в обертке, а когда их развернули, там оказались славные, новехонькие баденские талеры, и среди них ни одного фальшивого. То был подарок лесовичка своему крестнику, маленькому Петеру.

Так и жили они тихо и мирно, и, уже поседев, Петер Мунк все не переставал говорить: «Лучше довольствоваться малым, чем иметь золото и всякое добро, но при этом холодное сердце».

Вильгельм Гауф

Часть первая

Кому доведется побывать в Швабии, пусть непременно заглянет и в Шварцвальд, – но не ради леса, хотя такого несметного числа рослых могучих елей в других местах, верно, и не сыщешь, а ради тамошних жителей, которые удивительно не похожи на всех прочих людей в округе. Они выше обычного роста, широки в плечах и обладают недюжинной силой, как будто живительный аромат, по утрам источаемый елями, с юных лет наделил их более свободным дыханием, более зорким взглядом и более твердым, хотя и суровым, духом, нежели обитателей речных долин и равнины. Не только ростом и сложением, но также обычаями своими и одеждой отличаются они от тех, кто живет за пределами этого горного края. Особенно нарядны жители баденского Шварцвальда: мужчины носят окладистую бороду, какою их наградила природа, а их черные куртки, широченные сборчатые шаровары, красные чулки и островерхие шляпы с большими плоскими полями придают им вид слегка причудливый, зато внушительный и достойный. В тех местах большинство людей занимается стекольным промыслом, делают они также часы, которые расходятся по всему свету.

В другой части Шварцвальда живут люди того же племени, однако иное занятие породило у них иные нравы и привычки, чем у стекловаров. Они промышляют лесом: валят и обтесывают ели, сплавляют их по Нагольду в верховья Неккара, а из Неккара – вниз по Рейну, до самой Голландии; и тем, кто живет у моря, примелькались шварцвальдцы с их длинными плотами; они останавливаются на всех речных пристанях и с важностью ожидают, не купят ли у них бревна и доски; но самые толстые и длинные бревна они продают за хорошие деньги «мингерам», которые строят из них корабли. Люди эти привыкли к суровой кочевой жизни. Спускаться на плотах по течению рек для них истинная радость, возвращаться по берегу пешком – истинная мука. Потому-то их праздничный наряд так отличен от наряда стекловаров из другой части Шварцвальда. Они носят куртки из темной парусины; на широкой груди – зеленые помочи шириной в ладонь, штаны черной кожи, из кармана которых, как знак отличия, торчит латунный складной метр; однако их красу и гордость составляют сапоги, – должно быть, больше нигде на свете не носят таких огромных сапог, их можно натянуть на две пяди выше колена, и плотовщики свободно шагают в этих сапогах по воде глубиной в три фута, не промочивши ног.

Еще совсем недавно жители здешних мест верили в лесных духов, и только в последние годы удалось отвратить их от этого глупого суеверия. Но любопытно, что и лесные духи, согласно легенде обитавшие в Шварцвальде, тоже разнились между собой в одежде. Так, например, уверяли, что Стеклянный Человечек, добрый дух ростом в три с половиной фута, всегда является людям в островерхой шляпе с большими плоскими полями, в курточке и шароварах и в красных чулочках. А вот Голландец Михель, который бродит в другой части леса, сказывают, огромный широкоплечий детина в одежде плотовщика, и многие люди, якобы видевшие его, твердят, что не хотели бы из своего кармана платить за телят, чья кожа пошла ему на сапоги. «Уж такие высокие, что обыкновенный человек уйдет в них по горло», – уверяли они и божились, что нисколько не преувеличивают.

Вот с этими-то лесными духами, говорят, и приключилась у одного парня из Шварцвальда история, которую я хочу вам рассказать.

Жила некогда в Шварцвальде вдова – Барбара Мункиха; муж ее был угольщик, и после его смерти она исподволь готовила их шестнадцатилетнего сына к тому же ремеслу. Юный Петер Мунк, рослый статный малый, безропотно просиживал всю неделю у дымящейся угольной ямы, потому что видел, что и отец его делал то же самое; затем, прямо как был, чумазый и закопченный, сущее пугало, спускался вниз, в ближний город, чтобы продать свой уголь. Но занятие угольщика таково, что у него остается много свободного времени для размышлений о себе и о других; и когда Петер Мунк сидел у своего костра, мрачные деревья вокруг и глубокая лесная тишина наполняли его сердце смутной тоской, вызывая слезы. Что-то печалило, что-то злило его, а вот что, он и сам толком не понимал. Наконец он смекнул, что его злит – его ремесло. «Одинокий, чумазый угольщик! – сетовал он. – Что это за жизнь! Каким уважением пользуются стекловары, часовые мастера, даже музыканты по праздникам! А вот появится Петер Мунк, добела отмытый, нарядный, в отцовской праздничной куртке с серебряными пуговицами и в новехоньких красных чулках, – и что же? Пойдет кто-нибудь за мною следом, подумает сперва: «Что за ладный парень!», похвалит про себя и чулки, и молодецкую стать, но едва лишь обгонит меня и заглянет в лицо, сразу и скажет: «Ах, да это всего-навсего Петер Мунк, угольщик!»

И плотовщики из другой части леса тоже возбуждали в нем зависть. Когда эти лесные великаны приходили к ним в гости, богато разодетые, навесив на себя добрых полцентнера серебра в виде пуговиц, пряжек и цепочек; когда они, широко расставив ноги, с важным видом глядели на танцоров, ругались по-голландски и, подобно знатным мингерам, курили аршинные кельнские трубки, – Петер смотрел на них с восторгом; такой вот плотовщик представлялся ему образцом счастливого человека. А когда эти счастливцы, запустив руку в карман, пригоршнями вытаскивали оттуда полновесные талеры и, поставив какой-нибудь грош, проигрывали в кости по пять, а то и по десять гульденов, – у него мутилось в голове, и он в глубоком унынии брел в свою хижину; в иной воскресный вечер ему случалось наблюдать, как тот или другой из этих «лесных торгашей» проигрывал больше, нежели бедный папаша Мунк зарабатывал за целый год. Среди этих людей особенно выделялись трое, и Петер не знал, которым из них восхищаться больше. Первый был краснолицый рослый толстяк, он слыл богатейшим человеком в округе. Его прозвали Толстяк Эзехиль. Два раза в год он возил в Амстердам строевой лес и был так удачлив, что продавал его намного дороже, чем остальные, оттого и мог позволить себе возвращаться домой не пешком, как все, а плыть на корабле, словно важный барин. Второй был самый высокий и худой человек во всем Шварцвальде, его прозвали Долговязый Шлуркер. Мунк особенно завидовал его необыкновенной смелости: он перечил самым почтенным людям, и будь трактир даже битком набит, Шлуркер занимал в нем больше места, нежели четыре толстяка, – он либо облокачивался на стол, либо клал на скамью одну из своих длинных ног, – но никто не смел ему и слова сказать, потому что у него было неслыханно много денег. Третий был красивый молодой человек, который танцевал лучше всех во всем крае, за что и получил прозвище Короля Танцев. Он был когда-то бедным парнем и служил работником у одного из «лесных торгашей», но вдруг и сам стал несметно богат; одни говорили, будто он нашел под старой елью горшок денег, другие утверждали, будто острогой, которой плотовщики ловят рыбу, он выудил из Рейна, невдалеке от Белингена, мешок золота, а мешок этот-де был частью схороненного там сокровища Нибелунгов; короче говоря, он в одночасье разбогател, за что и стар и млад теперь почитали его, словно принца.

Вот об этих-то людях и думал без конца Петер Мунк, когда в одиночестве сидел в еловом лесу. Правда, им был свойствен один порок, за который их все ненавидели, – то была их нечеловеческая алчность, их бессердечное отношение к должникам и к бедным; надо вам сказать, что шварцвальдцы – народ добродушнейший. Но известно, как оно бывает на свете: хотя их и ненавидели за алчность, все же весьма почитали за богатство, ведь кто еще, кроме них, так сорил талерами, словно деньги можно просто натрясти с елок?

«Так дальше продолжаться не может, – решил однажды Петер, охваченный печалью: накануне был праздник и весь народ собрался в трактире, – если мне вскорости не повезет, я наложу на себя руки. Эх, был бы я так же уважаем и богат, как Толстяк Эзехиль, или так же смел и силен, как Долговязый Шлуркер, или так же знаменит, как Король Танцев, и мог бы, как он, бросать музыкантам талеры, а не крейцеры! Откуда только взялись у него деньги?» Петер перебрал в уме все способы добывания денег, но ни один не пришелся ему по душе, наконец ему вспомнились предания о людях, которые в стародавние времена разбогатели с помощью Голландца Михеля или Стеклянного Человечка. Пока еще был жив его отец, к ним часто захаживали другие бедняки, и они, бывало, подолгу судили и рядили о богатых и о том, как к ним привалило богатство, нередко поминали они Стеклянного Человечка; да, хорошенько подумав, Петер смог восстановить в памяти почти весь стишок, который надо было произнести на Еловом Бугре, в самом сердце леса, чтобы Человечек появился. Стишок этот начинался словами:



Но сколько он ни напрягал память, последняя строка никак не шла ему на ум. Он уже подумывал, не спросить ли кого-нибудь из стариков, какими словами кончается заклинание, но его всегда удерживала боязнь выдать свои мысли; к тому же – так он считал – предание о Стеклянном Человечке знают немногие, стало быть, и заклинание мало кто помнит; у них в лесу богатые люди наперечет, да и отчего тогда его отец и другие бедняки не попытали счастья? Однажды он навел на разговор о Человечке свою мать, и она рассказала ему то, что он уже знал сам, она тоже помнила только первые строки заклинания, но под конец все же поведала сыну, что старичок-лесовичок показывается лишь тем, кто родился в воскресенье между одиннадцатью и двумя часами. Сам Петер, знай он заклинание, как раз и мог быть таким человеком, ибо он родился в воскресенье в половине двенадцатого.

Как только Петер услыхал это, он чуть не спятил от радости и нетерпения поскорее осуществить свой замысел. Хватит и того, думал Петер, что он родился в воскресенье и знает часть заклинания. Стеклянный Человечек непременно ему явится. И вот однажды, продав свой уголь, он нового костра разжигать не стал, а надел отцовскую праздничную куртку, новые красные чулки и воскресную шляпу, взял можжевеловый посох длиною в пять футов и сказал на прощанье: «Матушка, мне надо сходить в город, в окружную канцелярию, подходит срок тянуть жребий, кому из нас идти в солдаты, вот я и хочу напомнить начальнику, что вы вдова и я у вас единственный сын». Мать похвалила его за такое намерение, да только Петер отправился прямехонько на Еловый Бугор. Место это находится на высочайшей из шварцвальдских гор, на самой ее вершине, и в те времена на два часа пути вокруг не было не то что селения – ни одной хижины, ибо суеверные люди считали, что там нечисто. Да и лес, хоть и росли на Бугре прямо-таки исполинские ели, в тех местах валили неохотно: у дровосеков, когда они там работали, топор иной раз соскакивал с топорища и вонзался в ногу или деревья падали так быстро, что увлекали за собой людей и калечили их, а то и вовсе убивали, к тому же и самые прекрасные деревья из тех, что росли на Еловом Бугре, можно было пустить только на дрова, – плотовщики ни за что не взяли бы ни одного бревна оттуда в свой плот, ибо существовало поверье, что и люди и плоты гибнут, если с ними плывет хоть одно бревно с Елового Бугра. Вот почему на этом заклятом месте деревья росли так густо и так высоко, что там и днем было темно, как ночью, и Петера Мунка стала пробирать дрожь, – он не слышал здесь ни человеческого голоса, ни чьих-либо шагов, кроме своих собственных, ни стука топора; казалось, птицы и те не отваживаются залетать в густой мрак этой чащи.

Но вот Петер-угольщик взобрался на самый верх бугра и стоял теперь перед елью чудовищной толщины, за которую любой голландский корабельщик, не моргнув глазом, выложил бы сотню гульденов. «Здесь-то, наверное, и живет Хранитель Клада», – подумал Петер, снял свою воскресную шляпу, отвесил ели низкий поклон, откашлялся и дрожащим голосом проговорил:

– Добрый вечер, господин стекольный мастер!

Но ответа не последовало, вокруг царила такая же тишина, что и раньше. «Может быть, я все же должен сказать стишок?» – подумал Петер и пробормотал:

Хранитель Клада в лесу густом!
Средь елей зеленых таится твой дом.
К тебе с надеждой всегда взывал…

Когда он говорил эти слова, то, к великому своему ужасу, заметил, что из-за толстой ели выглядывает какая-то странная крохотная фигурка; ему показалось, что это и был Стеклянный Человечек, как его описывали: черная курточка, красные чулочки и шляпа, все было в точности так, Петеру почудилось даже, что он видит тонкое и умное личико, о котором ему случалось слышать. Но увы! Стеклянный Человечек исчез столь же мгновенно, как появился.

– Господин стекольный мастер! – немного помедлив, позвал Петер Мунк. – Будьте так добры, не дурачьте меня!.. Господин стекольный мастер, если вы думаете, что я вас не видел, то изволите очень ошибаться, я заметил, как вы выглядывали из-за дерева.

Но ответа все не было, лишь иногда из-за ели Петеру слышался легкий хриплый смешок. Наконец нетерпение пересилило страх, который до сих пор еще удерживал его. «Погоди, малыш, – крикнул он, – я тебя мигом сцапаю!» Одним прыжком достиг он толстой ели, но никакого Хранителя Клада там не было и в помине, только крохотная пригожая белочка взбегала вверх по стволу.

Петер Мунк покачал головой: он понял, что дело ему почти удалось, вспомнить бы только еще одну-единственную строчку заклинания, и Стеклянный Человечек предстанет перед ним, но, сколько он ни думал, сколько ни старался, все было тщетно. На нижних ветвях ели снова появилась белочка, казалось, она подзадоривает его или смеется над ним. Она умывалась, помахивала своим роскошным хвостом и глядела на него умными глазками; но под конец ему даже стало страшно наедине с этим зверьком, ибо у белки то вдруг оказывалась человеческая голова в треугольной шляпе, то она была совсем как обыкновенная белка, только на задних лапках у нее виднелись красные чулки и черные башмаки. Короче говоря, забавный это был зверек, однако у Петера-угольщика душа теперь совсем ушла в пятки, – он понял, что
дело тут не чисто.

Обратно Петер мчался еще быстрее, чем шел сюда. Тьма в лесу, казалось, делалась все непроглядней, деревья – все гуще, и страх охватил Петера с такой силой, что он пустился бежать со всех ног. И только заслышав вдали лай собак и вскоре после того завидев меж деревьев дымок первого дома, он немного успокоился. Но когда он подошел поближе, то понял, что с перепугу побежал не в ту сторону и вместо того, чтобы прийти к стекловарам, пришел к плотовщикам. В том доме жили дровосеки: старик, его сын – глава семьи, и несколько взрослых внуков. Петера-угольщика, попросившегося к ним на ночлег, они приняли радушно, не любопытствуя ни как его звать, ни где он живет; угостили яблочным вином, а вечером поставили на стол жареного глухаря, любимое кушанье шварцвальдцев.

После ужина хозяйка и ее дочери уселись за прялки вокруг большой лучины, которую сыновья разожгли с помощью превосходной еловой смолы; дед, гость и хозяин дома курили и смотрели на работающих женщин, парни же занялись вырезыванием из дерева ложек и вилок. В лесу тем временем разыгралась буря, ветер выл и свистел среди елей, то тут, то там слышались сильные удары, порой казалось, будто с треском валятся целые деревья. Бесстрашные юноши хотели выбежать, чтобы понаблюдать вблизи это грозно-прекрасное зрелище, но дед остановил их строгим взглядом и окриком.

– Никому бы я не посоветовал выходить сейчас за дверь, – сказал он, – как бог свят, кто б ни вышел, назад не вернется, ведь нынешней ночью Голландец Михель рубит себе деревья для нового плота.

Младшие внуки вытаращили глазенки: они и раньше слыхали о Голландце Михеле, но теперь попросили дедушку рассказать о нем поподробнее; да и Петер Мунк присоединил к ним свой голос, – в его краях о Голландце Михеле рассказывали очень туманно, – и спросил у старика, кто такой этот Михель и где обитает.

– Он хозяин здешнего леса, и ежели вы в ваши годы еще об этом не слыхивали, значит, живете вы за Еловым Бугром, а то и дальше. Так уж и быть, расскажу я вам о Голландце Михеле, что знаю сам и что гласит предание. Тому назад лет сто, – так по крайней мере рассказывал мой дед, – на всем свете не было народа честнее шварцвальдцев. Теперь, когда в нашем краю завелось столько денег, люди стали дурными и бессовестными. Молодые парни по воскресеньям пляшут, горланят песни и сквернословят, да так, что оторопь берет; но в те времена все было по-иному, и пусть бы он сам заглянул сейчас вон в то окно, я все равно скажу, как говорил уже не раз: во всей этой порче виноват Голландец Михель. Так вот, сто лет тому назад, а быть может и раньше, жил-был богатый лесоторговец, державший у себя много работников; он сплавлял лес до самых низовьев Рейна, и господь помогал ему, потому что был он набожным человеком. Однажды вечером постучался к нему какой-то детина – таких он сроду не видывал. Одет, как все шварцвальдские парни, только ростом на голову выше их, – даже трудно было поверить, что живет на свете такой великан. Значит, просит он лесоторговца взять его на работу, а тот, приметив, что малый на редкость сильный и может таскать тяжести, тут же уговорился с ним о плате, и они ударили по рукам. Михель оказался таким работником, какие лесоторговцу и не снились. Когда рубили деревья, он управлялся за троих, а если ношу с одного конца поднимали шестеро, за другой брался он один. Прошло с полгода, как он рубил лес, и вот в один прекрасный день является он к хозяину и говорит: «Хватит уж мне рубить лес, хочу я наконец поглядеть, куда уплывают мои бревна, – что, коли вы и меня разок отпустите с плотами?»

Лесоторговец отвечал: «Я не стану тебе препятствовать, Михель, если тебе захотелось повидать свет. Хоть и нужны мне на рубке леса сильные люди, а на плотах важнее ловкость, нежели сила, на сей раз пусть будет по-твоему».

На том и порешили; плот, с которым предстояло ему плыть, составлен был из восьми вязок, а последняя – из огромных строевых балок. И что же дальше? Накануне вечером приносит Михель к реке еще восемь бревен – таких толстых и длинных, каких свет не видывал, а он их несет играючи, словно это всего-навсего шесты – тут всех прямо в дрожь бросило. Где он их срубил – так до сих пор никто и не знает. Увидал это лесоторговец, и сердце у него взыграло: он быстро прикинул в уме, сколько можно выручить за эти бревна, а Михель и говорит: «Ну вот, на этих-то я и отправлюсь, не на тех же щепочках мне плыть!» Хозяин хотел было дать ему в награду пару сапог, какие носят плотовщики, да Михель отшвырнул их и принес невесть откуда другие, невиданные; дед мой уверял, что весили они добрых сто фунтов и были в пять футов длиной.

Плот спустили на воду, и ежели раньше Михель удивлял дровосеков, то теперь пришел черед дивиться плотовщикам: они-то думали, что плот их из-за тяжелых бревен пойдет медленно, а он, как только попал в Неккар, понесся стрелой; там же, где Неккар делал излучину и плотовщики обыкновенно с превеликим трудом удерживали гонку на быстрине, не давая ей врезаться в прибрежный песок или гальку, Михель всякий раз соскакивал в воду, одним толчком вправо или влево выправлял плот, так что он без помех скользил дальше; а где река текла прямо, перебегал вперед на первую вязку, приказывал всем положить весла, втыкал в дно реки свой огромный шест, и плот с маху летел вперед, – казалось, будто деревья и села на берегу стремительно проносятся мимо. Таким-то манером они вдвое быстрее обычного достигли города Кельна на Рейне, где всегда сбывали свой груз, но теперь Михель им сказал: «Ну и купцы! Хорошо же вы понимаете свою выгоду! Неужто вы думаете, что кельнцы сами потребляют весь лес, который им пригоняют из Шварцвальда? Нет, они скупают его у вас за полцены, а потом перепродают подороже в Голландию. Давайте мелкие бревна продадим здесь, а большие отвезем в Голландию; все, что мы выручим сверх обычной цены, пойдет в наш карман».

Так говорил злокозненный Михель, и остальным это пришлось по душе: кому хотелось повидать Голландию, кому взять побольше денег. Нашелся среди них один честный малый, который отговаривал их рисковать хозяйским добром или обманывать хозяина в цене, да они его и слушать не стали и сразу позабыли его слова, только Голландец Михель не позабыл. Вот и поплыли они со своим лесом дальше, вниз по Рейну, Михель управлял плотом и быстро доставил их в Роттердам. Там предложили им цену, вчетверо больше прежней, а за огромные Михелевы балки отвалили целую кучу денег. Когда шварцвальдцы увидали такую уйму золота, они прямо с ума посходили от радости. Михель поделил выручку – одну четверть лесоторговцу, три четверти – плотовщикам. И тут пошла у них гульба; с матросами и со всякой прочей швалью шатались они денно и нощно по кабакам, пропивали да проигрывали свои денежки, а того честного парня, который их удерживал, Голландец Михель продал торговцу живым товаром, и никто больше о нем не слыхал. С той поры и стала Голландия раем шварцвальдских парней, а Голландец Михель – их повелителем; лесоторговцы долгое время ничего не знали об этой тайной торговле, и мало-помалу сюда, в верховья Рейна, стали притекать из Голландии деньги, а с ними сквернословие, дурные нравы, игра и пьянство.

Когда правда наконец вышла наружу, Голландец Михель как в воду канул; однако он жив и поныне. Вот уже сто лет творит он бесчинства в здешнем лесу и, сказывают, многим помог разбогатеть, да только ценою их грешной души – больше я ничего не скажу. Одно верно: и по сию пору в такие вот бурные ночи выискивает он на Еловом Бугре, где никто леса не рубит, самые отменные ели, и мой отец своими глазами видел, как ствол толщиной в четыре фута переломил он, словно тростинку. Эти бревна он дарит тем, кто сошел с пути истинного и стакнулся с ним: в полночь они спускают плоты на воду, и он плывет с ними в Голландию. Только будь я государем в Голландии, я бы приказал разнести его в куски картечью, – ведь все корабли, где есть хоть одна доска из тех, что поставил Голландец Михель, неминуемо идут ко дну. Потому и приходится слышать о стольких кораблекрушениях: отчего бы иначе вдруг затонул красивый крепкий корабль высотою с церковь? Но всякий раз, когда Голландец Михель в такую бурную ночь рубит ель в Шварцвальде, одна из прежних его досок выскакивает из пазов корабля, в щель затекает вода, и судно с людьми и товаром идет ко дну. Вот вам предание о Голландце Михеле, и то истинная правда – вся порча в Шварцвальде пошла от него. Да, он может дать человеку богатство, но я бы не стал у него что-нибудь брать, ни за что на свете не хотел бы я быть на месте Толстяка Эзехиля или Долговязого Шлуркера, говорят, что и Король Танцев предался ему!

Пока старик рассказывал, буря улеглась; напуганные девушки засветили лампы и ушли к себе, а мужчины положили на лавку у печки мешок, набитый листьями, вместо подушки для Петера Мунка и пожелали ему спокойной ночи.

Никогда еще Петеру не снились такие страшные сны, как в эту ночь: то ему чудилось, будто огромный, страшный Голландец Михель распахивает окна в горнице и своей длинной ручищей сует ему под нос мешок с деньгами, легонько встряхивая его, так что монеты бренчат ласково и звонко; то ему снилось, будто добрый Стеклянный Человечек скачет по комнате верхом на громадной зеленой бутылке, и опять слышалось хриповатое хихиканье, как давеча на Еловом Бугре; кто-то прожужжал ему в левое ухо:

За золотом, за золотом
В Голландию плыви,
Золото, золото
Смело бери!

Тут в правое ухо ему полилась знакомая песенка про Хранителя Клада в еловом лесу, и нежный голосок прошептал: «Глупый Петер-угольщик, глупый Петер Мунк, не можешь найти рифму на «взывал», а еще родился в воскресенье, ровно в полдень. Ищи, глупый Петер, ищи рифму!»

Он кряхтел и стонал во сне, силясь найти рифму, но так как он еще сроду не сочинял стихов, все его усилия были напрасны. Когда же с первыми лучами зари он проснулся, сон этот показался ему очень странным; он сел за стол и, скрестив на груди руки, стал размышлять о словах, которые слышались ему во сне, – они все еще звучали у него в ушах. «Ищи, глупый Петер, ищи рифму!» – повторил он про себя и постучал себе пальцем по лбу, но рифма упорно не шла. Когда он по-прежнему сидел в той же позе и мрачно глядел перед собой, неотступно думая о рифме на «взывал», мимо дома в глубь леса прошли трое парней, и один из них на ходу распевал:

С горы в долину я взывал,
Искал тебя, мой свет.
Платочек белый увидал -
Прощальный твой привет.

Тут Петера словно молнией пронзило, он вскочил и выбежал на улицу, – ему показалось, что он недослышал. Нагнав парней, он быстро и цепко схватил певца за руку.

– Стой, приятель! – крикнул он. – Какая у вас там рифма на «взывал»? Сделайте милость, скажите мне слова той песни!

– Еще чего вздумал! – возразил шварцвальдец. – Я волен петь, что хочу! Ну-ка, отпусти мою руку, не то…

– Нет, ты мне скажешь, что пел! – в ярости кричал Петер, еще крепче сжимая парню руку.

Увидев это, двое других немедля кинулись на Петера с кулаками и дубасили до тех пор, пока он от боли не выпустил рукав третьего и, обессилев, не рухнул на колени.

– Ну и поделом тебе! – смеясь, сказали парни. – А наперед запомни – с такими, как мы, шутки плохи!

– Запомнить-то я, конечно, запомню, – вздыхая, ответил Петер-угольщик. – Но теперь, когда вы все равно меня отдубасили, будьте так добры, скажите, что он пел!..

Они снова расхохотались и стали над ним издеваться; но парень, который пел песню, сказал ему слова, после чего они, смеясь и распевая, двинулись дальше.

– Значит, увидал, – пробормотал бедняга; весь избитый, он с трудом поднялся на ноги. – «Взывал» рифмуется с «увидал». Теперь, Стеклянный Человечек, давай с тобой еще разок перемолвимся словом!

Он возвратился в дом, взял шляпу и посох попрощался с хозяевами и отправился опять на Еловый Бугор. Медленно и задумчиво шел он своей дорогой, – ведь ему непременно надо было вспомнить стишок; наконец, когда он уже всходил на бугор, где ели обступали его все теснее и становились все выше, стишок вдруг вспомнился сам собой, и он от радости даже подпрыгнул.

Тут из-за деревьев выступил огромный детина в одежде плотовщика, держа в руке багор длиной с корабельную мачту. У Петера Мунка подкосились ноги, когда он увидел, что великан медленно зашагал рядом с ним, ибо он понял, что это не кто иной, как Голландец Михель. Страшный призрак шел молча, и Петер, в страхе, украдкой поглядывал на него. Он был, пожалуй, на голову выше самого высокого человека, которого Петер когда-либо видел, лицо его, хоть и сплошь изрытое морщинами, казалось не молодым и не старым; одет он был в парусиновую куртку, а огромные сапоги, натянутые поверх кожаных штанов, были знакомы Петеру из предания.

– Петер Мунк, зачем пришел ты сюда, на Еловый Бугор? – спросил наконец лесовик низким глухим голосом.

– Доброе утро, земляк, – отвечал Петер, делая вид, что ничуть не испугался, хотя на самом деле дрожал всем телом, – я иду через Еловый Бугор к себе домой.

– Петер Мунк, – возразил великан, метнув на юношу страшный, пронзительный взгляд, – через эту рощицу твой путь не лежит.

– Ну да, это не совсем прямой путь, – заметил тот, – но сегодня жарко, вот я и подумал, что здесь мне будет попрохладней.

– Не лги, Петер-угольщик! – громовым голосом вскричал Голландец Михель. – Не то я уложу тебя на месте вот этим багром. Думаешь, я не видел, как ты клянчил деньги у гнома? – добавил он чуть мягче. – Положим, то была глупая затея, и хорошо, что ты позабыл стишок, ведь коротышка-то скупердяй, много он не даст, а если кому и даст, тот не возрадуется. Ты, Петер, горемыка, и мне от души тебя жаль. Такой славный, красивый малый мог бы заняться чем получше, а не сидеть день-деньской возле угольной ямы! Другие так и сыплют талерами или дукатами, а ты едва можешь наскрести несколько грошей. Что это за жизнь!

– Ваша правда, жизнь незавидная, ничего тут не скажешь!

– Ну, для меня это сущий пустяк, – я уже не одного такого молодца вызволил из нужды, – не ты первый. Скажи-ка, сколько сотен талеров понадобится тебе для начала?

Тут он потряс деньгами в своем огромном кармане, и они зазвенели как нынешней ночью в Петеровом сне. Но сердце Петера при этих словах тревожно и болезненно сжалось; его бросало то в жар, то в холод, не похоже было, что Голландец Михель способен дать деньги из жалости, ничего не требуя взамен. Петеру вспомнились таинственные слова старого дровосека о богатых людях, и, полный неизъяснимого страха, он крикнул:

– Большое спасибо, сударь, только с вами я не хочу иметь дело – ведь я вас узнал! – и побежал, что было прыти. Но лесной дух огромными шагами следовал за ним, глухо и грозно ворча:

– Ты пожалеешь об этом, Петер, на лбу у тебя написано и по глазам видно – меня тебе не миновать. Да не беги ты так быстро, послушай разумное слово, вот уже и граница моих владений!

Но как только Петер это услыхал и заметил впереди неширокую канаву, он помчался еще быстрее, чтобы поскорее пересечь границу, так что Михелю под конец пришлось тоже прибавить шагу, и он гнался за Петером с бранью и угрозами. Отчаянным прыжком юноша перемахнул через канаву, – он увидел, как лесовик занес свой багор, готовясь обрушить его на голову Петера; однако он благополучно прыгнул на ту сторону, и багор разлетелся в щепы, словно ударясь о невидимую стену, только один длинный обломок долетел до Петера.

Торжествуя, подобрал он обломок, чтобы швырнуть его назад грубияну Михелю, но вдруг почувствовал, что кусок дерева ожил в его руке, и, к ужасу своему, увидел, что держит чудовищную змею, которая тянется к нему, сверкая глазами и алчно высовывая язык. Он выпустил ее, но она успела плотно обвиться вокруг его руки и, раскачиваясь, понемногу приближалась к его лицу. Вдруг раздался шум крыльев, и откуда-то слетел огромный глухарь, он ухватил змею за голову своим клювом и взмыл с нею в воздух, а Голландец Михель, видевший с другой стороны канавы, как змею унёс некто посильнее его, завыл и затопал от ярости.

Едва отдышавшись и еще весь дрожа, Петер продолжал свой путь; тропа делалась все круче, а местность все пустыннее, и вскоре он снова очутился возле громадной ели. Он принялся, как вчера, отвешивать поклоны Стеклянному Человечку, а потом произнес:

Хранитель Клада в лесу густом!
Средь елей зеленых таится твой дом.

– Хоть ты и не совсем угадал, Петер-угольщик, но тебе я покажусь, так уж и быть, – проговорил тонкий, нежный голосок поблизости от него.

Петер в изумлении оглянулся: под красивой елью сидел маленький старичок в черной курточке, красных чулочках и огромной шляпе. У него было тонкое приветливое личико, а борода нежная, словно из паутины, он курил – чудеса, да и только! – синюю стеклянную трубку, а когда Петер подошел поближе, то еще больше удивился; вся одежда, башмаки и шляпа Человечка были тоже из стекла, но оно было мягкое, словно еще не успело остыть, ибо следовало за каждым движением Человечка и облегало его, как материя.

– Тебе, значит, повстречался этот разбойник, Голландец Михель? – сказал Человечек, странно покашливая после каждого слова. – Он хотел тебя хорошенько напугать, да только я отобрал у злыдня его хитрую дубинку, больше он ее не получит.

– Да, господин Хранитель Клада, – ответил Петер с глубоким поклоном, – я было здорово испугался. А вы, значит, и были тот глухарь, что заклевал змею, – нижайшее вам спасибо. Я пришел сюда, чтобы просить у вас совета и помощи, уж больно мне худо живется, угольщик, он угольщиком и останется, а ведь я еще молод, вот я и подумал, что из меня могло бы выйти кое-что получше. Как посмотрю на других, сколько они нажили за короткое время, – взять хотя бы Эзехиля или Короля Танцев – у них денег куры не клюют!

– Петер, – с величайшей серьезностью сказал Человечек, выпустив длинную струю дыма из своей трубки. – Петер, об этих двоих я и слышать не хочу. Какая им польза от того, что они несколько лет будут здесь слыть счастливыми, зато потом станут тем несчастнее? Не презирай свое ремесло, твой отец и твой дед были достойные люди, а ведь они занимались тем же делом, что и ты, Петер Мунк! Не хотел бы я думать, что тебя привела сюда любовь к праздности.

Серьезный тон Человечка испугал Петера, и он покраснел.

– Нет, господин Хранитель Клада, – возразил он, – я знаю, что праздность – мать всех пороков, но ведь вы не станете на меня обижаться за то, что другое занятие мне больше по душе, нежели мое собственное. Угольщик – ничтожнейший человек на земле, вот стекловары, плотовщики, часовых дел мастера – те будут попочтенней.

– Надменность нередко предшествует падению, – ответил Человечек уже немного приветливей. – Что вы, люди, за странное племя! Редко кто из вас бывает доволен тем положением, которое занимает по рождению и воспитанию. Ну, станешь ты стекловаром, так тебе непременно захочется стать лесоторговцем, а станешь лесоторговцем, тебе и этого будет мало, и ты пожелаешь себе место лесничего или окружного начальника. Но будь по-твоему! Если ты мне обещаешь прилежно трудиться, я помогу тебе, Петер, зажить получше. Я имею обыкновение каждому, кто родился в воскресенье и сумел найти путь ко мне, исполнять три его желания. В первых двух он волен, а в третьем я могу ему и отказать, если желание его безрассудно. Пожелай и ты себе что-нибудь, Петер, но смотри не ошибись, пусть это будет что-нибудь хорошее и полезное!

– Ура! Вы замечательный Стеклянный Человечек, и не зря вас зовут Хранителем Клада, вы и сами сущий клад! Ну, раз уж я могу пожелать, чего душа моя просит, то я хочу, во-первых, уметь танцевать еще лучше Короля Танцев и всякий раз приносить с собой в трактир вдвое больше денег, чем тот!

– Глупец! – гневно вскричал Человечек. – Что за пустое желание – хорошо танцевать и выбрасывать как можно больше денег на игру! Не стыдно ли тебе, безмозглый Петер, так прозевать свое счастье! Что пользы тебе и твоей бедной матери от того, что ты будешь хорошо танцевать? Что пользы вам от денег, раз ты пожелал их себе только для трактира и все они будут там оставаться, как деньги ничтожного Короля Танцев? Всю остальную неделю ты опять будешь сидеть без гроша и по-прежнему терпеть нужду. Еще о д н о твое желание будет исполнено – но подумай как следует и пожелай себе что-нибудь дельное!

Петер почесал в затылке и, немного помедлив, сказал:

– Ну тогда я желаю себе самый большой и самый прекрасный стекольный завод во всем Шварцвальде, со всем, что положено, а также деньги, чтобы им управлять!

– И больше ничего? – озабоченно спросил Человечек. – Ничего больше, Петер?

– Ну, можете добавить еще лошадь и повозочку…

– О, безмозглый Петер-угольщик! – вскричал Человечек и с досады швырнул свою стеклянную трубку в ствол толстой ели так, что она разлетелась вдребезги. – Лошадь! Повозочку! Ума, ума – вот чего следовало тебе пожелать, простого человеческого разумения, а не лошадь и повозочку! Ну, да не печалься, постараемся сделать так, чтобы это не пошло тебе во вред, – второе твое желание в общем не так уж глупо. Хороший стекольный завод прокормит своего владельца-умельца, тебе бы еще только прихватить ума-разума, а уж лошадь и повозочка появились бы сами собой!

– Но, господин Хранитель Клада, у меня ведь остается еще одно желание. Вот я и мог бы пожелать себе ума, коль мне его так недостает, как вы говорите.

– Нет уж! Тебе еще не раз придется туго, и ты будешь рад-радехонек, что у тебя есть в запасе еще одно желание. А теперь отправляйся-ка домой! Вот, возьми, – сказал маленький владыка елей, вытаскивая из кармана мешочек, – здесь две тысячи гульденов, это все, и не вздумай еще раз являться ко мне за деньгами, не то я повешу тебя на самой высокой ели. Так уж у меня заведено с тех пор, как я живу в этом лесу. Три дня тому назад умер старый Винкфриц, которому принадлежал большой стекольный завод в нижнем лесу. Сходи туда завтра утром и предложи наследникам свою цену, честь по чести. Будь молодцом, прилежно трудись, а я время от времени стану навещать тебя и помогать тебе советом и делом, раз уж ты ума себе так и не выпросил. Но говорю тебе не шутя – твое первое желание было дурно. Смотри, Петер, не вздумай зачастить в трактир, это еще никого не доводило до добра.

Сказав это, Человечек достал новую трубку из прекраснейшего прозрачного стекла, набил ее сухими еловыми шишками и сунул в свой беззубый рот. Потом он вытащил огромное зажигательное стекло, вышел на солнце и зажег трубку. Управившись с этим, он ласково протянул руку Петеру, напутствовал его еще несколькими добрыми советами, а затем принялся все сильнее пыхать своей трубкой и пускать дым все чаще, пока и сам не скрылся в облаке дыма, который пах настоящим голландским табаком и понемногу рассеивался, клубясь меж верхушек елей.

Когда Петер пришел домой, он застал мать в большой тревоге, – добрая женщина думала, что ее сына не иначе как забрали в солдаты. Но он вернулся в самом лучшем расположении духа и рассказал, что повстречал в лесу доброго друга, который ссудил его деньгами, чтобы он, Петер, сменил ремесло угольщика на другое, получше. Хотя мать Петера уже тридцать лет жила в хижине угольщика и привыкла к черным от сажи лицам, как жена мельника привыкает к белому от муки лицу своего мужа, все-таки она была достаточно тщеславна, чтобы сразу, как только Петер расписал ей блестящее будущее, исполниться презрения к своему сословию. «Да, – сказала она, – мать владельца стекольного завода – это не какая-нибудь кумушка Грета или Бета, теперь я в церкви буду садиться на передние скамьи, где сидят порядочные люди».

Сын ее быстро поладил с наследниками стекольного завода. Он оставил всех прежних рабочих, но теперь они должны были денно и нощно выдувать для него стекло. Поначалу новое дело ему правилось. Он взял за привычку неторопливо спускаться вниз на завод и важно расхаживать там, заложив руки в карманы, заглядывая то туда, то сюда и отпуская замечания, над которыми рабочие иной раз немало потешались; но самым большим удовольствием для него было смотреть, как выдувают стекло. Нередко он тоже брался за работу и выделывал из мягкой стекольной массы диковиннейшие фигуры. Но вскоре это занятие ему наскучило, и он стал заходить на завод сперва только на часок, потом через день, а там – и раз в неделю, и его подмастерья делали все, что им вздумается. А причиной этому было то, что Петер зачастил в трактир. В первое же воскресенье после того, как он побывал на Еловом Бугре, Петер отправился в трактир и увидал там своих старых знакомцев – и Короля Танцев, который лихо отплясывал посреди зала, и Толстяка Эзехиля – этот сидел за пивной кружкой и играл в кости, то и дело бросая на стол звонкие талеры. Петер поспешно сунул руку в карман, проверить, не обманул ли его Стеклянный Человечек, – и гляди-ка! – карман его оказался битком набит золотыми и серебряными монетами. Да и ноги у него так и чесались, будто сами просились в пляс, и вот, как только кончился первый танец, Петер со своей парой стал впереди, рядом с Королем Танцев, и когда тот подпрыгивал на три фута кверху, Петер взлетал на четыре, когда тот выкидывал самые замысловатые и невиданные коленца, Петер выписывал ногами такие вензеля, что зрители были вне себя от изумления и восторга. Когда же в трактире прослышали, что Петер купил стекольный завод, и увидали, что, поравнявшись во время танца с музыкантами, он всякий раз бросает им по нескольку крейцеров, удивлению не было границ. Одни думали, что он нашел в лесу клад, другие – что получил наследство, но и те и эти отныне смотрели на него как на человека, который чего-то добился в жизни, и оказывали ему всяческое уважение – а все оттого только, что у него завелись деньги. И хотя в тот вечер Петер проиграл целых двадцать гульденов, в кармане у него по-прежнему звенело, словно там оставалась добрая сотня талеров.

Когда Петер заметил, сколь почтительно с ним обходятся, он от радости и гордости совсем потерял голову. Он бросал теперь деньги целыми пригоршнями и щедро раздавал их бедным, ибо еще не забыл, как его самого прежде угнетала бедность. Искусство Короля Танцев было посрамлено сверхъестественной ловкостью нового танцора, и этот высокий титул перешел отныне к Петеру.

Самые завзятые воскресные игроки не делали таких дерзких ставок, как он, но зато и проигрывали они куда меньше. Однако чем больше Петер проигрывал, тем больше у него появлялось денег. Все происходило в точности так, как он того требовал от Стеклянного Человечка. Он желал всегда иметь в кармане ровно столько денег, сколько было их у Толстяка Эзехиля, а ему-то он и проигрывал. И когда ему случалось проиграть двадцать-тридцать гульденов зараз, они тотчас же вновь оказывались у него в кармане, стоило только Эзехилю спрятать свой выигрыш. Мало-помалу он перещеголял в игре и разгуле самых отпетых парней во всем Шварцвальде, и его чаще называли Петер-игрок, чем Король Танцев, потому что теперь он играл и в будни. Зато его стекольный завод постепенно пришел в упадок, и виной тому было неразумие Петера. Стекла по его приказанию делали все больше, да только Петер не сумел вместе с заводом купить и секрет, куда это стекло повыгодней сбывать. Под конец он не знал, что ему делать со всем этим товаром, и за полцены продал его бродячим торговцам, чтобы выплатить жалованье рабочим.

Однажды вечером он плелся домой из трактира и, хотя немало выпил, чтобы развеять печаль, все же с тоской и страхом думал о предстоящем ему разорении. Вдруг он заметил, что рядом с ним кто-то идет, оглянулся – вот тебе на! То был Стеклянный Человечек. Злоба и ярость обуяли Петера, он стал запальчиво и дерзко бранить маленького лесовика – он-де виноват во всех его, Петера, несчастьях.

– На что мне теперь лошадь и повозочка? – кричал он. – Какой мне толк от завода и от всего моего стекла? Когда я был простым чумазым угольщиком, мне и то веселее жилось, и я не знал забот. А теперь я со дня на день жду, что придет окружной начальник, опишет мое добро за долги и продаст с торгов.

– Вот, значит, как? Выходит, я повинен в том, что ты несчастлив? Такова твоя благодарность за все мои милости? Кто тебе велел загадывать такие дурацкие желания? Ты захотел стать стеклоделом, а куда продавать стекло, и понятия не имел. Разве я тебя не предупреждал, чтобы ты был осмотрителен в своих желаниях? Ума, смекалки – вот чего тебе не хватает, Петер.

– При чем тут ум и смекалка! – вскричал тот. – Я ничуть не глупее других, ты еще в этом убедишься, Стеклянный Человечек. – С этими словами он грубо схватил лесовичка за шиворот и закричал: – Попался, господин Хранитель Клада! Я нынче же назову свое третье желание, а ты изволь мне его исполнить. Так вот, я желаю тут же на месте получить дважды по сто тысяч талеров и дом, а сверх того… ой-ой-ой! – завопил он и задергал рукой: Стеклянный Человечек превратился в расплавленное стекло и огнем жег ему руку. А сам Человечек бесследно исчез.

Еще много дней спустя распухшая рука напоминала Петеру о его неблагодарности и безрассудстве. Но потом он заглушил в себе голос совести и подумал: «Ну и пусть они продают мой завод и все остальное, у меня ведь еще остается Толстяк Эзехиль. Пока у него по воскресеньям водятся в кармане денежки, они будут и у меня».

Верно, Петер! Ну, а как их у него не станет? Так в конце концов и случилось, и то был удивительный арифметический казус. Однажды в воскресенье подъехал он к трактиру, все любопытные повысовывались из окон, и вот один говорит: «Петер-игрок прикатил», другой ему вторит: «Да, Король Танцев, богатый стеклодел», а третий покачал головой и сказал: «Было богатство, да сплыло; поговаривают, что у него куча долгов, а в городе один человек сказывал, будто окружной начальник вот-вот назначит торги».

Петер-богач важно и церемонно раскланялся с гостями, слез с повозки и крикнул:

– Добрый вечер, хозяин! Что, Толстяк Эзехиль уже пришел?

– Заходи, заходи, Петер! Твое место свободно, а мы уж засели за карты.

Петер Мунк вошел в трактир и сразу полез в карман: должно быть, Эзехиль имел при себе изрядный куш, потому что Петеров карман был набит доверху. Он подсел за стол к остальным и начал играть; то проигрывал, то выигрывал, так и сидели они за карточным столом до вечера, покуда весь честный люд не стал расходиться по домам, а они все продолжали играть при свечах; тут двое других игроков сказали:

– На сегодня хватит, нам пора домой, к жене и детям.

Однако Петер-игрок стал уговаривать Толстяка Эзехиля остаться. Тот долго не соглашался, но под конец воскликнул:

– Ну ладно, сейчас я сосчитаю свои деньги, а потом мы бросим кости; ставка – пять гульденов; меньше – не игра.

Он вытащил кошелек и сосчитал деньги – набралось ровнехонько сто гульденов, так Петер-игрок узнал, сколько есть у него – ему и считать не надо было. Однако если раньше Эзехиль выигрывал, то теперь он терял ставку за ставкой и при этом сыпал страшнейшими ругательствами. Стоило ему бросить кость, как следом за ним бросал и Петер, и всякий раз у него оказывалось на два очка больше. Наконец Эзехиль выложил на стол последние пять гульденов и воскликнул:

– Попробую еще разок, но коли опять проиграю – все равно не брошу; тогда ты, Петер, дашь мне взаймы из своего выигрыша! Честный человек всегда помогает ближнему.

– Изволь, хоть сто гульденов, – отвечал Король Танцев, который не мог нарадоваться своему везению.

Толстяк Эзехиль встряхнул кости и бросил: пятнадцать. «Так! – крикнул он. – Поглядим теперь, что у тебя!» Но Петер выкинул восемнадцать, и тут у него за спиной раздался знакомый хриплый голос: «Все! Это была последняя ставка».

Он оглянулся – позади него во весь свой огромный рост стоял Голландец Михель. От испуга Петер выронил деньги, которые только что сгреб со стола. Но Толстяк Эзехиль не видел Михеля и требовал у Петера-игрока десять гульденов, чтобы отыграться. Словно в забытьи полез он в карман, но денег там не оказалось; он стал трясти свой кафтан, да только оттуда не выпало ни единого геллера, и лишь теперь Петер вспомнил первое свое желание – всегда иметь столько денег, сколько их у Толстяка Эзехиля. Богатство развеялось как дым. Эзехиль и трактирщик с удивлением глядели, как он роется в карманах и не находит денег, – им не верилось, что у него их больше нет; но когда они сами обшарили его карманы и ничего не нашли, то впали в бешенство и стали кричать, что Петер – колдун, что весь выигрыш и остаток своих денег он колдовским способом переправил домой. Петер стойко защищался, но все было против него; Эзехиль объявил, что разнесет эту ужасную историю по всему Шварцвальду, а трактирщик пригрозил завтра с рассветом отправиться в город и заявить на Петера Мунка, как на колдуна; он надеется еще увидеть, добавил трактирщик, как Петера будут сжигать. Тут они, озверев, набросились на Петера, сорвали с него кафтан и вытолкали за дверь.

Ни одной звездочки не горело на небе, когда Петер, в полном унынии, брел домой; однако он все же различил рядом с собой угрюмого великана, который не отставал от него ни на шаг и наконец заговорил:

– Доигрался ты, Петер Мунк. Конец твоему барскому житью, я бы мог предсказать это еще тогда, когда ты не желал со мной знаться и побежал к глупому стеклянному гному. Теперь ты и сам видишь, что бывает с теми, кто не слушает моего совета. Что ж, попытай теперь счастья со мной – мне тебя жаль. Никто еще не раскаивался в том, что обратился ко мне. Так вот, ежели дорога тебя не пугает, завтра я целый день буду на Еловом Бугре – стоит тебе только позвать.

Петер прекрасно понял, кто с ним говорит, но его охватил ужас. Ничего не ответив, он бросился бежать к дому.

На этих словах речь рассказчика была прервана какой-то суетней внизу. Слышно было, как подъехал экипаж, как несколько человек требовали принести фонарь, как громко стучали в ворота, как лаяли собаки. Комната, отведенная возчику и ремесленникам, выходила на дорогу, все четверо постояльцев побежали туда посмотреть, что случилось. Насколько позволял свет фонаря, они разглядели перед заезжим двором большой дормез; рослый мужчина как раз помогал выйти из экипажа двум дамам в вуалях; кучер в ливрее выпрягал лошадей, а лакей отстегивал кофр.

– Да поможет им бог, – вздохнул возчик. – Если эти господа выберутся из харчевни целы и невредимы, тогда и мне нечего бояться за мою повозку.

– Тсс! – прошептал студент. – Мне сдается, что подстерегают не нас, а этих дам. Должно быть, тем, что внизу, уже заранее было известно об их приезде. Ах, если бы только можно было их предупредить! А, знаю! Тут во всем доме, кроме моей, только одна комната, приличествующая этим дамам, и как раз рядом с моей. Туда их и проводят. Сидите в этой комнате и не шумите, а я постараюсь предупредить их слуг.

Молодой человек тихонько пробрался к себе в комнату, погасил свечи, оставив гореть только тот огарок, что дала хозяйка. Затем стал подслушивать у дверей.

Вскоре хозяйка проводила дам наверх, указала отведенную им комнату, приветливо и ласково уговаривая их поскорее лечь спать после столь утомительной дороги. Затем она сошла вниз. Скоро студент услышал тяжелые мужские шаги. Он осторожно приоткрыл дверь и увидел в щелочку того рослого мужчину, что помогал дамам выйти из дормеза. Он был в охотничьем костюме, с охотничьим ножом за поясом, и, как видно, был штальмейстером или егерем, выездным лакеем двух неизвестных дам. Увидев, что он один поднимается по лестнице, студент быстро открыл дверь и поманил его к себе. Тот в недоумении подошел ближе, но не успел спросить, в чем дело, как студент сказал ему шепотом:

– Милостивый государь, вы попали в разбойничий притон.

Незнакомец испугался. Студент потянул его за собой в комнату и рассказал, какой это подозрительный дом.

Егерь был очень обеспокоен его словами. Студент услышал от него, что дамы – графиня и ее камеристка – сначала хотели ехать всю ночь, но приблизительно за полчаса отсюда им повстречался всадник, он окликнул их и спросил, куда они держат путь. Узнав, что они намерены всю ночь ехать Шпессартским лесом, он им это отсоветовал, потому что сейчас здесь пошаливают. «Ежели вы хотите послушаться доброго совета, – прибавил он, – то откажитесь от этой мысли: отсюда недалеко до харчевни, как бы плоха и неудобна она ни была, все же переночуйте лучше там, не следует без нужды подвергать себя темной ночью опасности». Человек, что дал такой совет, казался, по словам егеря, очень честным и благородным, и графиня, боясь нападения разбойников, приказала заночевать в этой харчевне.

Егерь счел своей обязанностью предупредить дам о грозящей опасности. Он прошел в смежную комнату и через некоторое время отворил дверь, которая вела из комнаты графини в комнату студента. Графиня, дама лет сорока, бледная от страха, вышла к студенту и попросила его повторить ей все сказанное егерю. Затем они посоветовались, что делать в их рискованном положении, и решили как можно осторожнее позвать двух графининых слуг, возчика и обоих ремесленников, чтобы в случае нападения держаться всем вместе.

Когда все были в сборе, ту дверь, что из комнаты графини вела в коридор, заперли и заставили комодами и стульями. Графиня с камеристкой уселись на кровать, а двое их слуг стали на страже. А егерь и те, что остановились на заезжем дворе раньше, в ожидании нападения разместились за столом в комнате студента. Было около десяти вечера, в доме все затихло, и казалось, никто не собирается нарушать покой постояльцев.

– Чтобы не заснуть, давайте делать то же, что и перед этим, – предложил мастер. – Мы рассказывали разные истории, и, если вы, сударь, не возражаете, мы и сейчас займемся тем же.

Но егерь не только не возражал, а даже, чтобы доказать свою готовность, предложил сам что-нибудь рассказать. Он начал так:

Холодное сердце

Часть вторая

Когда в понедельник утром Петер пришел к себе на завод, он застал там не только рабочих, но и других людей, чье появление никого бы не обрадовало. Это были окружной начальник и три судебных пристава. Начальник пожелал Петеру доброго утра, осведомился, как он почивал, а затем развернул длинный список, где были перечислены заимодавцы Петера.

– Можете вы заплатить или нет? – строго спросил он. – И, будьте добры, поживей, мне с вами канителиться некогда, – до тюрьмы добрых три часа ходу.

Тут Петер совсем пал духом: он признался, что денег у него нет, и позволил начальнику и его людям описать дом и усадьбу, завод и конюшню, повозку и лошадей, а пока окружной начальник и его помощники расхаживали вокруг, осматривая и оценивая его имущество, он подумал: «До Елового Бугра недалеко, если маленький лесовик не помог мне, попытаю-ка я счастья у большого». И он помчался к Еловому Бугру, да с такой быстротой, словно судебные приставы гнались за ним по пятам.

Когда он пробегал мимо того места, где в первый раз говорил со Стеклянным Человечком, ему показалось, будто его удерживает чья-то невидимая рука, но он вырвался и понесся дальше, до самой границы, которую хорошенько заприметил, и не успел он, запыхавшись, позвать: «Голландец Михель! Господин Голландец Михель!», – как перед ним вырос великан-плотовщик со своим багром.

– Явился, – сказал он, смеясь. – А не то содрали бы шкуру и продали кредиторам! Ну, да не тревожься, все твои беды, как я уже говорил, пошли от Стеклянного Человечка, этого гордеца и ханжи. Уж если дарить, то щедрой рукой, а не как этот сквалыга. Пойдем, – сказал он и двинулся в глубь леса. – Пойдем ко мне домой, там и поглядим, столкуемся мы с тобой или нет.

«Как это «столкуемся»? – в тревоге думал Петер. – Что же он может с меня потребовать, разве у меня есть для него товар? Служить он себе заставит или что другое?»

Они шли вверх по крутой тропе и вскоре очутились возле мрачного глубокого ущелья с отвесными стенами. Голландец Михель легко сбежал вниз по скале, словно то была гладкая мраморная лестница; но тут Петер едва не лишился чувств: он увидел, как Михель, ступив на дно ущелья, сделался ростом с колокольню; великан протянул ему руку, длиной с весло, раскрыл ладонь, шириною с трактирный стол, и воскликнул:

– Садись ко мне на ладонь да ухватись покрепче за пальцы – не бойся – не упадешь!

Дрожа от страха, Петер сделал, как ему было велено, – сел к Михелю на ладонь и ухватился за большой палец.

Они спускались все глубже и глубже, но, к великому удивлению Петера, темнее не становилось, – напротив того, дневной свет в ущелье стал словно бы еще ярче, так что было больно глазам. Чем ниже они спускались, тем меньше делался Михель, и теперь он стоял в прежнем своем облике перед домом – самым что ни на есть обыкновенным домом зажиточного шварцвальдского крестьянина. Горница, куда Михель ввел Петера, тоже во всем походила на горницы у других хозяев, разве что казалась какой-то неуютной. Деревянные часы с кукушкой, громадная кафельная печь, широкие лавки по стенам и утварь на полках были здесь такие же, как повсюду. Михель указал гостю место за большим столом, а сам вышел и вскоре вернулся с кувшином вина и стаканами. Он налил вина себе и Петеру, и они разговорились; Голландец Михель стал расписывать Петеру радости жизни, чужедальные страны, города и реки, так что тому под конец страстно захотелось все это повидать, в чем он и признался честно Голландцу.

– Будь ты даже смел духом и крепок телом, чтобы затеять большие дела, но ведь стоит твоему глупому сердцу забиться чаще обыкновенного, и ты дрогнешь; ну, а оскорбления чести, несчастья – зачем смышленому парню беспокоиться из-за таких пустяков? Разве у тебя голова болела от обиды, когда тебя на днях обозвали мошенником и негодяем? Разве у тебя были рези в животе, когда явился окружной начальник, чтобы выкинуть тебя из дому? Ну-ка скажи, что у тебя болело?

– Сердце, – отвечал Петер, прижав руку к взволнованной груди: в этот миг ему почудилось, будто сердце его как-то пугливо заметалось.

– Не обижайся, но ведь ты не одну сотню гульденов швырнул паршивым нищим и прочему сброду, а что толку? Они призывали на тебя благословение божье, желали здоровья, – ну и что? Стал ты от этого здоровее? Половины этих денег хватило бы на то, чтобы держать при себе врача. Благословение божье – да уж нечего сказать, благословение, когда у тебя описывают имущество, а самого выгоняют на улицу! А что заставляло тебя лезть в карман, как только нищий протягивал к тебе свою драную шапку? Сердце, опять-таки сердце, – не глаза и не язык, не руки и не ноги, а только сердце, – ты, как верно говорится, принимал все слишком близко к сердцу.

– Но разве можно от этого отвыкнуть? Вот и сейчас – как я ни стараюсь заглушить в себе сердце, оно у меня колотится и болит.

– Да уж где тебе, бедолаге, с ним сладить! – со смехом вскричал Голландец Михель. – А ты отдай мне эту бесполезную вещицу, увидишь, как тебе сразу станет легко.

– Отдать вам – мое сердце? – в ужасе воскликнул Петер. – Но ведь я тогда сразу умру! Ни за что!

– Да, конечно, если бы кто-нибудь из ваших господ хирургов вздумал вырезать у тебя сердце, ты бы умер на месте, но я это делаю совсем по-другому – зайди сюда, убедись сам.

С этими словами он встал, открыл дверь в соседнюю комнату и пригласил Петера войти. Сердце юноши судорожно сжалось, едва он переступил порог, но он не обратил на это внимания, столь необычайно и поразительно было то, что открылось его глазам. На деревянных полках рядами стояли склянки, наполненные прозрачной жидкостью, и в каждой заключено было чье-нибудь сердце; ко всем склянкам были приклеены ярлыки с именами, и Петер их с любопытством прочел. Он нашел там сердце окружного начальника из Ф., сердце Толстяка Эзехиля, сердце Короля Танцев, сердце старшего лесничего; были там и шесть сердец хлебных скупщиков; восемь сердец офицеров-вербовщиков, три сердца ростовщиков, – короче говоря, это было собрание наиболее почтенных сердец из всех городов и селений на двадцать часов пути окрест.

– Смотри! Все эти люди покончили с житейскими заботами и треволнениями, ни одно из этих сердец больше не бьется озабоченно и тревожно, а их бывшие обладатели чувствуют себя превосходно, выставив за дверь беспокойного жильца.

– Но что же у них теперь вместо сердца? – спросил Петер, у которого от всего увиденного голова пошла кругом.

– А вот это, – ответил Голландец Михель; он полез в ящик и протянул Петеру
каменное сердце.

– Вот оно что! – изумился тот, не в силах противиться дрожи, пронизавшей все его тело. – Сердце из мрамора? Но послушай, господин Михель, ведь от такого сердца в груди должно быть ой-ой как холодно?

– Разумеется, но этот холод приятный. А на что человеку горячее сердце? Зимой оно тебя не согреет – хорошая вишневая наливка горячит вернее, чем самое горячее сердце, а летом, когда все изнывают от жары, ты и не поверишь, какую прохладу дарует такое сердце. И, как я уже говорил, ни тревога, ни страх, ни дурацкое сострадание, ни какие-либо иные горести не достучатся до этого сердца.

– И это все, что вы можете мне дать? – с досадой спросил Петер. – Я надеялся получить деньги, а вы предлагаете мне камень.

– Ну, я думаю, ста тысяч гульденов на первых порах тебе хватит. Если ты дашь им разумное употребление, то вскорости станешь миллионером.

– Сто тысяч? – в восторге вскричал бедный угольщик. – Да перестань же ты, сердце, так бешено колотиться в моей груди! Скоро мы с тобой простимся. Ладно, Михель! Давайте мне камень и деньги и, так и быть, вынимайте из клетки этого колотилу!

– Я знал, что ты парень с головой, – отвечал Голландец, ласково улыбаясь, – пойдем выпьем еще по стаканчику, а потом я отсчитаю тебе деньги.

Они опять уселись за стол в горнице и пили, пили до тех пор, пока Петер не погрузился в глубокий сон.

Петер-угольщик проснулся от веселой трели почтового рожка и – гляди-ка! – он сидел в роскошной карете и катил по широкой дороге, а когда высунулся из окна, то увидел позади, в голубой дымке, очертания Шварцвальда. Поначалу ему не верилось, что это он, а не кто другой сидит в карете. Ибо и платье на нем тоже было совсем не то, что вчера; однако он так отчетливо помнил все происшедшее с ним, что в конце концов перестал ломать голову и воскликнул: «И думать нечего – это я, Петер-угольщик, и никто другой!»

Он сам себе удивлялся, что нисколько не грустит, впервые покидая родимый тихий край, леса, где он так долго жил, и что, даже вспоминая о матери, которая осталась теперь сирая, без куска хлеба, не может выжать из глаз ни единой слезинки, ни единого вздоха из груди; ибо все теперь стало ему в равной степени безразлично. «Ах да, – вспомнил он, – ведь слезы и вздохи, тоска по родине и грусть исходят от сердца, а у меня теперь – спасибо Голландцу Михелю – сердце холодное, из камня».

Он приложил руку к груди, но там все было тихо, ничто не шевелилось. «Я буду рад, если он и насчет ста тысяч гульденов сдержал свое слово так же, как насчет сердца», – подумал он и принялся обшаривать карету. Он нашел много всякого платья, о каком только мог мечтать, но денег нигде не было. Наконец он наткнулся на какой-то саквояж, и в нем оказалось много тысяч талеров золотом и чеками на торговые дома во всех больших городах. «Вот и сбылись мои желания», – подумал Петер, уселся поудобнее в угол кареты и помчал в далекие края.

Два года колесил он по свету, глядел из окна кареты направо и налево, скользил взглядом по домам, мимо которых проезжал, а когда делал остановку, замечал лишь вывеску своей гостиницы, потом бегал по городу, где ему показывали разные достопримечательности. Но ничто его не радовало – ни картины, ни здания, ни музыка, ни танцы; у него было каменное сердце, безучастное ко всему, а его глаза и уши разучились воспринимать прекрасное. Только и осталось у него радости, что есть и пить, да спать; так он и жил, без цели рыская по свету, для развлечения ел, от скуки спал. Время от времени он, правда, вспоминал, что был, пожалуй, веселей и счастливей, когда жил бедно и принужден был работать, чтобы кормиться. Тогда ему доставляли удовольствие вид красивой долины, музыка и танцы, и он мог часами радоваться в ожидании немудрящей еды, которую мать приносила ему к угольной яме. И когда он вот так задумывался о прошлом, ему казалось невероятным, что теперь он не способен даже смеяться, а ведь раньше он хохотал над самой пустячной шуткой. Теперь же, когда другие смеялись, он лишь из вежливости кривил рот, но сердце его нисколько не веселилось. Он чувствовал, как спокойно у него на душе, но доволен все-таки не был. Но не тоска по родине и не грусть, а скука, опустошенность, безрадостная жизнь в конце концов погнали его домой.

Когда он выехал из Страсбурга и увидел родной лес, темневший вдали, когда ему снова стали попадаться навстречу рослые шварцвальдцы с приветливыми открытыми лицами, когда до его слуха донеслась громкая, гортанная, но благозвучная родная речь, то он невольно схватился за сердце; ибо кровь в его жилах побежала быстрее и он готов был и радоваться и плакать в одно и то же время, – но вот глупец! – сердце-то у него было из камня. А камни мертвы, они не смеются и не плачут.

Первым делом он отправился к Голландцу Михелю, который принял его с прежним радушием.

– Михель, – сказал ему Петер, – я поездил по свету, многое повидал, но все это вздор и только нагнало на меня скуку. Правда, ваша каменная штучка, которую я ношу в груди, от многого меня оберегает. Я никогда не сержусь и не грущу, но зато и живу как бы наполовину. Не могли бы вы чуть-чуть оживить это каменное сердце? А еще лучше – верните мне мое прежнее! За свои двадцать пять лет я с ним свыкся, и ежели оно когда и выкидывало глупые штуки, все же то было честное и веселое сердце.

Лесной дух горько и зло рассмеялся.

– Когда в свой час ты умрешь, Петер Мунк, – ответил он, – оно непременно к тебе вернется; тогда ты вновь обретешь свое мягкое, отзывчивое сердце и почувствуешь, что тебя ожидает – радость или мука! Но здесь, на земле, оно больше твоим не станет. Да, Петер, поездил-то ты вволю, но жизнь, которую ты вел, не могла пойти тебе на пользу. Осядь где-нибудь в здешних лесах, построй себе дом, женись, пусти в оборот свои деньги, – тебе не хватает настоящего дела, от безделья ведь ты и скучал, а все сваливаешь на безвинное сердце.

Петер понял, что Михель прав, говоря о безделье, и вознамерился умножить свое богатство. Михель подарил ему еще сто тысяч гульденов и расстался с ним, как с добрым другом.

Вскоре в Шварцвальде разнеслась молва, что Петер-угольщик, или Петер-игрок, возвратился из дальних стран, и теперь-де он много богаче прежнего. И на сей раз все шло так, как издавна ведется: стоило Петеру остаться без гроша, как его вытолкали из «Солнца», а теперь, едва он в первый же воскресный вечер явился туда снова, все стали наперебой жать ему руку, расхваливать его лошадь, расспрашивать о путешествиях, и когда он сел играть на звонкие талеры с Толстяком Эзехилем, на него взирали с еще большим почтением, чем раньше.

Однако теперь он стал заниматься не стекольным делом, а лесоторговлей, правда, только для виду. Главным его занятием сделалась скупка и перепродажа хлеба и ростовщичество. Мало-помалу пол-Шварцвальда оказалось у него в долгу, но он ссужал деньги только из десяти процентов или вынуждал бедняков втридорога покупать у него зерно, ежели они не могли расплатиться сразу. С окружным начальником он был теперь в тесной дружбе, и ежели кто не мог точно в срок уплатить долг господину Петеру Мунку, начальник со своими подручными скакал к должнику, оценивал дом и хозяйство, мигом все продавал, а отца, мать и детей выгонял на все четыре стороны. Поначалу Петеру-богачу это доставляло некоторое неудовольствие, потому что несчастные бедняки, лишившись крова, осаждали его дом: мужчины молили о снисхождении, женщины пытались смягчить каменное сердце, а дети плакали, выпрашивая кусочек хлеба. Но когда он завел себе свирепых овчарок, «кошачьи концерты», как он их называл, сразу прекратились. Он науськивал псов на нищих, и те с криками разбегались. Больше всех досаждала ему «старуха». А это была не кто иная, как старая Мункиха, мать Петера. Она впала в нищету, когда ее дом и двор были проданы с молотка, а ее сынок, вернувшись домой богачом, о ней даже не вспомнил. Вот она время от времени и захаживала к нему на двор, старая, немощная, с клюкой. Войти в дом она не смела, ибо однажды он ее выгнал, но тяжко страдала оттого, что вынуждена жить подаяниями чужих людей, в то время как ее родной сын мог бы уготовить ей безбедную старость. Однако холодное сердце оставалось безучастным при виде знакомого увядшего лица, молящих глаз, протянутой иссохшей руки, согбенной фигуры. По субботам, когда она стучалась к нему в дверь, он ворча доставал мелкую монету, заворачивал в бумажку и высылал ей со слугой. Он слышал, как она дрожащим голосом благодарила его и желала ему благоденствия, как, кряхтя, брела прочь, но в эту минуту его занимало только одно: что он истратил попусту еще шесть батценов.

Наконец Петеру пришла мысль жениться. Он знал, что любой отец в Шварцвальде охотно отдаст за него свою дочь, и был разборчив: ему хотелось, чтобы и в этом случае люди подивились его уму и счастью. Вот почему он разъезжал по всему краю, заглядывая во все уголки, но ни одна из его прекрасных землячек не была для него достаточно хороша. Наконец, после того как Петер обошел все танцевальные залы в тщетных поисках наипервейшей красавицы, он услыхал однажды, что самая красивая и добродетельная девушка во всем Шварцвальде – дочь бедного дровосека. Живет-де она тихо и уединенно, рачительно и толково ведет хозяйство в отцовском доме, а на танцы никогда не ходит, даже в троицын день или в храмовый праздник. Как только Петер прослышал об этом шварцвальдском чуде, он решил просить руки девушки и поехал у, ее отцу, чей дом ему указали. Отец красавицы Лизбет немало удивился, что к нему пожаловал такой важный барин, еще больше удивился он, услыхав, что это не кто иной, как Петер-богач, желающий ныне стать его зятем. Долго раздумывать он не стал, ведь теперь, полагал он, бедности и заботам – конец, и, не спрашиваясь у Лизбет, дал свое согласие, а добрая девушка была столь послушна, что, не прекословя, стала госпожой Мунк.

Но жизнь у бедняжки пошла совсем не так, как она мечтала и надеялась. Ей казалось, что она хорошо управляется с хозяйством, но господину Петеру ничем нельзя было угодить. Она жалела бедных, и поскольку супруг ее был богат, не видела греха в том, чтобы подать пфенниг бедной нищенке или поднести рюмочку старому человеку. Однако, когда господин Петер это заметил, он устремил на нее гневный взгляд и грозным голосом сказал:

– Зачем ты раздаешь мое добро бродягам и оборванцам? Разве ты принесла с собой приданое, которое можешь раздаривать? Нищенским посохом твоего отца и печки не истопишь, а ты бросаешься деньгами, словно принцесса. Смотри, поймаю тебя еще раз, хорошенько попотчую плеткой!

Красавица Лизбет плакала тайком у себя в комнате, страдая от жестокосердия мужа, и частенько подумывала она о том, что лучше бы ей снова очутиться дома, в убогом жилище отца, нежели жить в хоромах у богатого, но жестокосердого Петера. Ах, знай она, что сердце у него из мрамора и он не может любить никого – ни ее, ни другого человека на земле, – она бы, верно, не удивлялась! Но она этого не знала. И вот, бывало, сидит она у себя на крылечке, а мимо идет нищий, снимает шляпу и заводит свою песню, – так она зажмуривала глаза, чтобы не разжалобиться его горестным видом, и сжимала руку в кулак, чтобы нечаянно не сунуть ее в карман и не вытащить оттуда монетку. Оттого и пошла о ней худая слава по всему Шварцвальду: красавица Лизбет-де еще жаднее, чем ее муж.

В один прекрасный день сидела Лизбет во дворе за прялкой и напевала песенку; у нее было отрадно на душе, потому что денек выдался погожий и Петер уехал на охоту. И тут она видит, что бредет по дороге дряхлый старичок, сгибаясь под тяжестью большого мешка – ей даже издали было слышно, как он кряхтит. С участием смотрит на него Лизбет и думает про себя, что негоже на такого маленького старого человека взваливать такую поклажу. Тем временем старичок, кряхтя, подходит все ближе и, поравнявшись с Лизбет, едва не валится с ног от изнеможения.

– Ах, сжальтесь, хозяюшка, дайте напиться, – проговорил старичок, – мочи моей больше нет!

– В ваши годы нельзя уж таскать такие тяжести, – сказала Лизбет.

– Да вот нужда заставляет спину гнуть, кормиться-то надо, – ответил старичок. – Ах, да разве богатая женщина вроде вас может знать, как горька бедность и как освежает в такую жару глоток воды!

Услыхав это, Лизбет побежала на кухню, схватила с полки кувшин и налила в него воды, но когда она понесла его старичку и, не дойдя до него нескольких шагов, увидела, как он сидит на мешке, изможденный, несчастный, жалость пронзила ее, она смекнула, что мужа нет дома, а потому отставила кувшин, взяла бокал, наполнила его вином, положила сверху изрядный кусок ржаного хлеба и подала старику со словами:

– Глоток вина придаст вам больше сил, чем вода, – вы ведь уже такой старенький. Только пейте, не торопясь, и поешьте хлеба.

Человек в удивлении воззрился на Лизбет, старческие глаза наполнились слезами; он выпил вина и сказал:

– Я уже стар, но мало встречал на своем веку людей, что были бы так добры и так щедро и от души творили милостыню, как вы, госпожа Лизбет. Но за это вам будет даровано благоденствие – такое сердце не останется без награды.

– Не останется, и награду она получит на месте, – раздался вдруг страшный голос; когда они обернулись, то увидели у себя за спиной Петера с пылавшим от гнева лицом. – Так ты мое лучшее вино расточаешь нищим, а из моего бокала даешь пить бродягам? Что ж, вот тебе награда!

Лизбет упала к его ногам и стала просить прощения, но каменное сердце не знало жалости, – Петер перекинул в руке хлыст и рукоятью черного дерева с такой силой хватил красавицу жену по голове, что она бездыханная упала на руки старику. Когда Петер это увидел, он словно бы сразу раскаялся в содеянном и наклонился посмотреть, жива ли еще Лизбет, но тут человечек заговорил хорошо знакомым Петеру голосом:

– Не трудись, Петер-угольщик, это был прекраснейший, нежнейший цветок Шварцвальда, по ты растоптал его, и уж больше ему не зацвести.

Тут вся кровь отхлынула у Петера от лица.

– Ах, это вы, господин Хранитель Клада? – сказал он. – Ну, сделанного не воротишь, значит, так было ей на роду написано. Надеюсь только, вы не донесете на меня в суд, как на убийцу?

– Несчастный! – отвечал ему Стеклянный Человечек. – Какая польза будет мне от того, что я отправлю на виселицу твою смертную оболочку! Не земного суда должно тебе бояться, а иного и более строгого, ибо ты продал душу злой силе!

– Если я и продал свое сердце, – закричал Петер, – то кто же виноват в этом, как не ты с твоими обманчивыми сокровищами! Это ты, злобный дух, привел меня к погибели, ты вынудил искать помощи у того, другого, – ты и в ответе за все!

Но не успел он произнести эти слова, как Стеклянный Человечек начал расти и раздуваться – глаза у него стали будто суповые миски, а рот – будто жерло печи, откуда вырывалось пламя.

Петер бросился на колени и, хоть и было у него каменное сердце, задрожал, как былинка. Ястребиными когтями впился лесовик ему в затылок, поднял и завертел в воздухе, как кружит вихрь сухой лист, и швырнул оземь так, что у него затрещали кости.

– Червяк! – крикнул он громовым голосом. – Я мог бы раздавить тебя, если бы захотел, ибо ты оскорбил Владыку леса. Но ради покойницы, которая накормила и напоила меня, я даю тебе неделю сроку. Ежели ты не обратишься к добру, я приду и сотру тебя в порошок, и ты умрешь без покаяния!

Был уже поздний вечер, когда несколько человек, проходя мимо, увидели Петера-богача, распростертого на земле без памяти. Они стали его вертеть и переворачивать, пытаясь пробудить к жизни, но долгое время все их старания были тщетны. Наконец один из них пошел в дом, принес воды и брызнул ему в лицо. Тут Петер глубоко вздохнул, застонал и раскрыл глаза; он долго озирался, а потом спросил, где его жена, Лизбет, но никто ее не видел. Он поблагодарил людей за помощь, побрел к себе в дом и стал всюду искать ее, но Лизбет нигде не было – ни в погребе, ни на чердаке: то, что он считал страшным сном, оказалось горестной явью. Теперь, когда он остался один, его стали посещать странные мысли: бояться он ничего не боялся, ибо сердце у него было холодное, по стоило ему подумать о смерти жены, как он начинал размышлять и о собственной кончине, – о том, сколь обремененный покинет он этот мир – обремененный слезами бедняков, тысячекратными их проклятиями, которые не могли смягчить его сердца; плачем несчастных, которых он травил собаками; обремененный безмолвным отчаянием своей матери, кровью красивой и доброй Лизбет; что ответит он ее старику отцу, когда тот придет к нему и спросит: «Где моя дочь, твоя жена?» А как будет он держать ответ перед другим, перед тем, кому принадлежат все леса, все моря, все горы и жизни людские?

Это мучило его и ночью во сне, поминутно просыпался он от нежного голоса, который взывал к нему: «Петер, добудь себе живое сердце!» А проснувшись, спешил снова закрыть глаза, ибо узнал голос, предостерегавший его во сне – то был голос Лизбет. На другой день он пошел в трактир, чтобы развеять мрачные мысли, и застал там Толстяка Эзехиля. Петер подсел к нему, они заговорили о том о сем: о хорошей погоде, о войне, о налогах и, наконец, о смерти, о том, как где-то кто-то внезапно умер. Тут Петер спросил Толстяка, что он вообще думает о смерти и что, по его мнению, за ней последует. Эзехиль ответил ему, что тело похоронят, а душа либо вознесется на небо, либо низринется в ад.

– Значит, сердце тоже похоронят? – с тревогой спросил Петер.

– Конечно, его тоже похоронят.

– Ну, а если у человека больше нет сердца? – продолжал Петер.

Услышав это, Эзехиль испуганно уставился на него.

– Что ты хочешь этим сказать? Ты что, насмехаешься надо мной? По-твоему, у меня нет сердца?

– О, сердце у тебя есть, и преизрядное, твердое, как камень, – отвечал Петер.

Эзехиль вытаращил на него глаза, оглянулся, не слышит ли их кто, и сказал:

– Откуда ты знаешь? Может быть, и твое сердце больше уже не бьется?

– Нет, не бьется, во всяком случае, не у меня в груди, – ответил Петер Мунк. – Но скажи мне, – теперь ты знаешь, о чем я говорю, – что станется с нашими сердцами?

– Да тебе-то что за печаль, приятель? – смеясь, спросил Эзехиль. – На этом свете ты живешь припеваючи, ну и будет с тебя. Тем-то и хороши наши холодные сердца, что от таких мыслей нам ни чуточки не страшно.

– Что верно, то верно, но мысли-то в голову лезут. И ежели я теперь не знаю страха, то хорошо помню, как ужасно боялся адских мучений, когда был еще маленьким наивным мальчиком.

– Ну, хорошего нам ждать не приходится, – заметил Эзехиль. – Как-то раз я спросил об этом у одного учителя, он сказал, что после нашей смерти сердца будут взвешены – велика ли тяжесть грехов. Легкие сердца взлетят вверх, тяжелые падут вниз; я думаю, наши камни потянут немало.

– Да уж конечно, – ответил Петер. – Но мне и самому часто не по себе оттого, что мое сердце остается таким безучастным и равнодушным, когда я думаю о подобных вещах.

Так они говорили; однако в ту же ночь Петер пять или шесть раз слышал, как знакомый голос шептал ему в ухо: «Петер, добудь себе живое сердце!» Он не испытывал раскаяния в том, что убил жену, но когда говорил челяди, что она уехала, то сам при этом всякий раз думал: «Куда же она могла уехать?» Так прошло шесть дней; по ночам он неизменно слышал тот же голос и все думал о маленьком лесовике и его страшной угрозе; но на седьмое утро он вскочил с постели и воскликнул: «Ну ладно, пойду попытаюсь добыть себе живое сердце, мертвый камень в моей груди делает мою жизнь скучной и бессмысленной». Он поспешно надел воскресное платье, сел на лошадь и поскакал к Еловому Бугру. Достигнув того места на Еловом Бугре, где ели стояли особенно густо, он спешился, привязал лошадь, торопливым шагом направился к толстой ели и, став перед ней, произнес заклинание:

Хранитель Клада в лесу густом!
Средь елей зеленых таится твой дом.
К тебе с надеждой всегда взывал,
Кто в воскресенье свет увидал.

И Стеклянный Человечек явился, но не такой приветливый и ласковый, как прежде, а хмурый и печальный; на нем был сюртучок из черного стекла, а со шляпы спускалась длинная траурная вуаль, и Петер сразу понял, по ком он надел траур.

– Что хочешь ты от меня, Петер Мунк? – спросил он глухим голосом.

– У меня осталось еще одно желание, господин Хранитель Клада, – ответил Петер, не поднимая глаз.

– Разве каменные сердца могут желать? – спросил Человечек. – У тебя есть все, чего требовал твой дурной нрав, и я вряд ли смогу исполнить твое желание.

– Но ведь Вы подарили мне три желания; одно-то у меня еще осталось.

– И все же я могу тебе в нем отказать, если оно глупое, – продолжал лесовик, – но говори, послушаем, чего ты желаешь.

– Тогда выньте у меня из груди мертвый камень и отдайте мне мое живое сердце! – сказал Петер.

– Разве я заключил с тобой эту сделку? – спросил Стеклянный Человечек. – И разве я Голландец Михель, который дарит богатство вместе с каменным сердцем? Там, у него, ищи свое сердце.

– Ах, он никогда мне его не вернет! – ответил Петер.

– Жаль мне тебя, хоть ты и негодяй, – произнес Человечек после некоторого раздумья. – Но поскольку твое желание не глупо, то я не могу вовсе отказать тебе и оставить без всякой помощи. Итак, слушай: силой ты сердце себе не вернешь, а вот хитростью – пожалуй, и, может быть, даже без особого труда, ведь Михель был и остался глупым Михелем, хоть он и почитает себя великим умником. Ступай прямо к нему и сделай все, как я тебе скажу.

Он научил Петера, как себя вести, и дал ему крестик из прозрачнейшего стекла.

– Жизни тебя лишить он не сможет и отпустит на волю, если ты сунешь ему под нос этот крестик и при этом будешь молиться. А как только получишь от него то, чего добивался, приходи опять ко мне, на это же место.

Петер Мунк взял крестик, постарался хорошенько запомнить все наставления Человечка и отправился дальше, во владения Голландца Михеля. Он трижды позвал его по имени, и великан мгновенно явился.

– Ты убил жену? – с ужасным смехом спросил он. – Я бы поступил так же, она раздаривала твое имущество нищим. Но тебе придется на время уехать – ее будут искать, не найдут, и поднимется шум; так что тебе, верно, нужны деньги, за этим ты и пришел?

– Ты угадал, – ответил Петер. – Только на этот раз денег надо побольше – до Америки-то далеко.

Михель пошел вперед и привел его к себе в дом; там он открыл сундук, полный денег, и стал доставать оттуда целые столбики золотых монет. Пока он отсчитывал Петеру деньги, тот сказал:

– А ты, Михель, пустобрех! Ловко ты меня провел – сказал, что у меня в груди камень, а мое сердце, мол, у тебя!

– Разве это не так? – удивился Михель. – Неужели ты слышишь свое сердце? Разве оно у тебя не холодное, как лед? Разве ты чувствуешь страх или горе или способен в чем-то раскаиваться?

– Ты просто остановил мое сердце, но оно по-прежнему у меня в груди, и у Эзехиля тоже, он мне и сказал, что ты нас надул, где уж тебе вынуть у человека сердце из груди, да еще так, чтобы он ничего не почувствовал, для этого надо быть волшебником.

– Уверяю тебя, – раздраженно воскликнул Михель, – у Эзехиля и у всех, кто получил от меня богатство, такие же каменные сердца, как у тебя, а ваши настоящие хранятся у меня здесь, в комнате.

– Ну и горазд ты врать! – засмеялся Петер. – Это ты рассказывай кому-нибудь другому! Думаешь, я не навидался, когда путешествовал, всяких диковинных штук? Сердца, что у тебя в комнате, искусственные, из воска. Ты богат, спору нет, но колдовать ты не умеешь.

Тут великан рассердился и распахнул дверь в комнату.

– Ну-ка, войди и прочитай ярлыки; вон в той склянке – сердце Петера Мунка, гляди, как оно трепещет. Может ли воск шевелиться?

– И все-таки оно из воска, – отвечал Петер. – Настоящее сердце бьется совсем не так, мое-то все еще у меня в груди. Нет, колдовать ты не умеешь.

– Ладно, я тебе сейчас докажу! – сердито крикнул Михель. – Ты сам почувствуешь, что это сердце твое.

Он взял сердце Петера, распахнул на нем куртку, вынул из его груди камень и показал ему. Потом подышал на сердце и осторожно вставил его на место. Петер сразу почувствовал, как оно забилось, и обрадовался – он снова мог радоваться!

– Ну как, убедился? – улыбаясь, спросил его Михель.

– Да, твоя правда, – ответствовал Петер, осторожно доставая из кармана крестик. – Никогда бы не поверил, что можно делать такие чудеса!

– Верно? Как видишь, колдовать я умею. Ну, а теперь давай я вставлю тебе твой камень обратно.

– Тихонечко, господин Михель! – крикнул Петер, сделав шаг назад и держа перед собой крестик. – Попалась рыбка на крючок. На сей раз в дураках остался ты! – И он принялся читать молитвы, какие только мог вспомнить.

Тут Михель стал уменьшаться – он делался все ниже и ниже, потом пополз по полу, извиваясь, словно червь, стеная и охая, а сердца вокруг забились и застучали, как часы в мастерской часовщика. Петер испугался, его охватил ужас, и он бросился прочь из комнаты, прочь из дома; не помня себя от страха, вскарабкался он по скале, ибо слышал, как Михель вскочил, стал топать ногами, бесноваться и слать ему вслед ужасные проклятья. Выбравшись наверх, Петер поспешил на Еловый Бугор. Тут разразилась страшная гроза; слева и справа от него сверкали молнии, раскалывая деревья, но он целым и невредимым достиг владений Стеклянного Человечка.

Сердце его радостно билось, уже потому только, что оно билось. Но вот Петер с ужасом оглянулся на свою жизнь, – она была подобна грозе, которая за минуту перед тем расщепляла вокруг него прекраснейшие деревья. Петер подумал о Лизбет, своей красивой и доброй жене, которую он убил из жадности, и показался себе настоящим извергом; прибежав к обиталищу Стеклянного Человечка, он горько разрыдался.

Хранитель Клада сидел под елью и курил маленькую трубку, но смотрел он куда веселее, чем давеча.

– Что ты плачешь, Петер-угольщик? – спросил он. – Может быть, тебе не удалось получить обратно твое сердце и ты так и остался с каменным?

– Ах, сударь! – вздохнул Петер. – Пока у меня было холодное сердце, я никогда не плакал, глаза у меня были сухими, как земля в июльский зной, но теперь мое собственное сердце рвется на части, лишь подумаю, что я натворил: должников своих я довел до сумы, больных и нищих травил собаками; да вы сами видели, как мой хлыст обрушился на ее прекрасное чело!

– Петер! Ты был великим грешником! – сказал Человечек. – Деньги и праздность развратили тебя, и твое сердце окаменело, перестало чувствовать радость и горе, раскаяние и жалость. Но раскаяние смягчает вину, и, знай я, что ты искренне сожалеешь о своей жизни, я бы мог еще кое-что для тебя сделать.

– Ничего я больше не хочу, – отвечал Петер, горестно повесив голову. – Моя жизнь кончена, мне уж радости не видать; что стану я делать один на всем свете? Матушка никогда не простит мне того, как я над ней издевался, быть может, я, чудовище, свел ее в могилу! А Лизбет, жена моя! Лучше убейте меня, господин Хранитель Клада, тогда уж разом кончится моя злосчастная жизнь!

– Хорошо, – отвечал Человечек, – если такова твоя воля, – топор у меня под рукой.

Он спокойно вынул трубочку изо рта, выбил ее и сунул в карман. Потом неторопливо встал и скрылся в ельнике. А Петер, плача, сел на траву; жизнь для него теперь ничего не значила, и он покорно ждал рокового удара. Немного погодя он услыхал у себя за спиной легкие шаги и подумал: «Вот и конец!»

– Оглянись еще разок, Петер Мунк! – воскликнул Человечек.

Петер вытер слезы, оглянулся и увидел свою мать и жену Лизбет, которые ласково глядели на него. Он радостно вскочил на ноги.

– Так ты жива, Лизбет! И вы здесь, матушка, – вы простили меня?

– Они простят тебя, – произнес Стеклянный Человечек, – ибо ты искренне раскаялся, и все будет забыто. Возвращайся теперь домой, в отцовскую хижину, и стань угольщиком, как прежде; если ты будешь трудолюбив и честен, то научишься уважать свое ремесло, а твои соседи будут любить и почитать тебя больше, чем если бы ты имел десять бочек золота.

Вот что сказал Стеклянный Человечек, и на этом он с ними простился.

Все трое не знали, как им хвалить и благословлять его, и счастливые отправились домой.

Великолепного дома Петера-богача больше не существовало; в него ударила молния, и он сгорел вместе со всем богатством; но до отцовской хижины было недалеко, туда и вел теперь их путь, а о потере имущества они нисколько не сокрушались.

Но каково было их удивление, когда они подошли к хижине! Она превратилась в добротный крестьянский дом, убранство его было просто, но удобно и опрятно.

– Это сделал добрый Стеклянный Человечек! – воскликнул Петер.

– Какой прекрасный дом! – сказала Лизбет. – Мне здесь гораздо уютнее, чем в большом доме со множеством слуг.

С тех пор Петер Мунк стал трудолюбивым и добросовестным человеком. Он довольствовался тем, что имел, неутомимо занимался своим ремеслом, а со временем без посторонней помощи нажил состояние и снискал уважение и любовь во всем крае. Он никогда больше не ссорился с Лизбет, чтил свою мать и подавал бедным, которые стучались к нему в дверь. Когда через несколько лет Лизбет произвела на свет хорошенького мальчика, Петер отправился на Еловый Бугор и произнес заклинание. Но Стеклянный Человечек не показывался.

– Господин Хранитель Клада! – громко позвал Петер. – Послушайте, мне ничего не надо, я только хочу просить вас быть крестным отцом моему сыночку!

Но никто не отозвался, только налетевший вдруг ветер прошумел в елях и сбросил в траву несколько шишек.

– Ну что ж, раз вы не хотите показаться, возьму-ка я на память эти шишки! – воскликнул Петер, сунул в карман шишки и пошел домой. Когда же дома он снял праздничную куртку и его мать, перед тем как уложить ее в сундук, вывернула карманы, оттуда выпали четыре тяжелых свертка, а когда их развернули, там оказались сплошь новенькие баденские талеры, и среди них ни одного фальшивого. Это был подарок Человечка из елового леса своему крестнику, маленькому Петеру.

С тех пор и жили они мирно и безбедно, и еще много лет спустя, когда у Петера Мунка уже волосы поседели, он не уставал повторять: «Да, уж лучше довольствоваться малым, чем иметь золото и всякие другие богатства и при этом – холодное сердце».

Кому доведется побывать в Швабии, пусть непременно заглянет и в Шварцвальд, – но не ради леса, хотя такого несметного числа рослых могучих елей в других местах, верно, и не сыщешь, а ради тамошних жителей, которые удивительно не похожи на всех прочих людей в округе. Они выше обычного роста, широки в плечах и обладают недюжинной силой, как будто живительный аромат, по утрам источаемый елями, с юных лет наделил их более свободным дыханием, более зорким взглядом и более твердым, хотя и суровым, духом, нежели обитателей речных долин и равнины. Не только ростом и сложением, но также обычаями своими и одеждой отличаются они от тех, кто живет за пределами этого горного края. Особенно нарядны жители баденского Шварцвальда: мужчины носят окладистую бороду, какою их наградила природа, а их черные куртки, широченные сборчатые шаровары, красные чулки и островерхие шляпы с большими плоскими полями придают им вид слегка причудливый, зато внушительный и достойный. В тех местах большинство людей занимается стекольным промыслом, делают они также часы, которые расходятся по всему свету.

В другой части Шварцвальда живут люди того же племени, однако иное занятие породило у них иные нравы и привычки, чем у стекловаров. Они промышляют лесом: валят и обтесывают ели, сплавляют их по Нагольду в верховья Неккара, а из Неккара – вниз по Рейну, до самой Голландии; и тем, кто живет у моря, примелькались шварцвальдцы с их длинными плотами; они останавливаются на всех речных пристанях и с важностью ожидают, не купят ли у них бревна и доски; но самые толстые и длинные бревна они продают за хорошие деньги «мингерам», которые строят из них корабли. Люди эти привыкли к суровой кочевой жизни. Спускаться на плотах по течению рек для них истинная радость, возвращаться по берегу пешком – истинная мука. Потому-то их праздничный наряд так отличен от наряда стекловаров из другой части Шварцвальда. Они носят куртки из темной парусины; на широкой груди – зеленые помочи шириной в ладонь, штаны черной кожи, из кармана которых, как знак отличия, торчит латунный складной метр; однако их красу и гордость составляют сапоги, – должно быть, больше нигде на свете не носят таких огромных сапог, их можно натянуть на две пяди выше колена, и плотовщики свободно шагают в этих сапогах по воде глубиной в три фута, не промочивши ног.

Еще совсем недавно жители здешних мест верили в лесных духов, и только в последние годы удалось отвратить их от этого глупого суеверия. Но любопытно, что и лесные духи, согласно легенде обитавшие в Шварцвальде, тоже разнились между собой в одежде. Так, например, уверяли, что Стеклянный Человечек, добрый дух ростом в три с половиной фута, всегда является людям в островерхой шляпе с большими плоскими полями, в курточке и шароварах и в красных чулочках. А вот Голландец Михель, который бродит в другой части леса, сказывают, огромный широкоплечий детина в одежде плотовщика, и многие люди, якобы видевшие его, твердят, что не хотели бы из своего кармана платить за телят, чья кожа пошла ему на сапоги. «Уж такие высокие, что обыкновенный человек уйдет в них по горло», – уверяли они и божились, что нисколько не преувеличивают.

Вот с этими-то лесными духами, говорят, и приключилась у одного парня из Шварцвальда история, которую я хочу вам рассказать.

Жила некогда в Шварцвальде вдова – Барбара Мункиха; муж ее был угольщик, и после его смерти она исподволь готовила их шестнадцатилетнего сына к тому же ремеслу. Юный Петер Мунк, рослый статный малый, безропотно просиживал всю неделю у дымящейся угольной ямы, потому что видел, что и отец его делал то же самое; затем, прямо как был, чумазый и закопченный, сущее пугало, спускался вниз, в ближний город, чтобы продать свой уголь. Но занятие угольщика таково, что у него остается много свободного времени для размышлений о себе и о других; и когда Петер Мунк сидел у своего костра, мрачные деревья вокруг и глубокая лесная тишина наполняли его сердце смутной тоской, вызывая слезы. Что-то печалило, что-то злило его, а вот что, он и сам толком не понимал. Наконец он смекнул, что его злит – его ремесло. «Одинокий, чумазый угольщик! – сетовал он. – Что это за жизнь! Каким уважением пользуются стекловары, часовые мастера, даже музыканты по праздникам! А вот появится Петер Мунк, добела отмытый, нарядный, в отцовской праздничной куртке с серебряными пуговицами и в новехоньких красных чулках, – и что же? Пойдет кто-нибудь за мною следом, подумает сперва: «Что за ладный парень!», похвалит про себя и чулки, и молодецкую стать, но едва лишь обгонит меня и заглянет в лицо, сразу и скажет: «Ах, да это всего-навсего Петер Мунк, угольщик!»

И плотовщики из другой части леса тоже возбуждали в нем зависть. Когда эти лесные великаны приходили к ним в гости, богато разодетые, навесив на себя добрых полцентнера серебра в виде пуговиц, пряжек и цепочек; когда они, широко расставив ноги, с важным видом глядели на танцоров, ругались по-голландски и, подобно знатным мингерам, курили аршинные кельнские трубки, – Петер смотрел на них с восторгом; такой вот плотовщик представлялся ему образцом счастливого человека. А когда эти счастливцы, запустив руку в карман, пригоршнями вытаскивали оттуда полновесные талеры и, поставив какой-нибудь грош, проигрывали в кости по пять, а то и по десять гульденов, – у него мутилось в голове, и он в глубоком унынии брел в свою хижину; в иной воскресный вечер ему случалось наблюдать, как тот или другой из этих «лесных торгашей» проигрывал больше, нежели бедный папаша Мунк зарабатывал за целый год. Среди этих людей особенно выделялись трое, и Петер не знал, которым из них восхищаться больше. Первый был краснолицый рослый толстяк, он слыл богатейшим человеком в округе. Его прозвали Толстяк Эзехиль. Два раза в год он возил в Амстердам строевой лес и был так удачлив, что продавал его намного дороже, чем остальные, оттого и мог позволить себе возвращаться домой не пешком, как все, а плыть на корабле, словно важный барин. Второй был самый высокий и худой человек во всем Шварцвальде, его прозвали Долговязый Шлуркер. Мунк особенно завидовал его необыкновенной смелости: он перечил самым почтенным людям, и будь трактир даже битком набит, Шлуркер занимал в нем больше места, нежели четыре толстяка, – он либо облокачивался на стол, либо клал на скамью одну из своих длинных ног, – но никто не смел ему и слова сказать, потому что у него было неслыханно много денег. Третий был красивый молодой человек, который танцевал лучше всех во всем крае, за что и получил прозвище Короля Танцев. Он был когда-то бедным парнем и служил работником у одного из «лесных торгашей», но вдруг и сам стал несметно богат; одни говорили, будто он нашел под старой елью горшок денег, другие утверждали, будто острогой, которой плотовщики ловят рыбу, он выудил из Рейна, невдалеке от Белингена, мешок золота, а мешок этот-де был частью схороненного там сокровища Нибелунгов; короче говоря, он в одночасье разбогател, за что и стар и млад теперь почитали его, словно принца.

Вот об этих-то людях и думал без конца Петер Мунк, когда в одиночестве сидел в еловом лесу. Правда, им был свойствен один порок, за который их все ненавидели, – то была их нечеловеческая алчность, их бессердечное отношение к должникам и к бедным; надо вам сказать, что шварцвальдцы – народ добродушнейший. Но известно, как оно бывает на свете: хотя их и ненавидели за алчность, все же весьма почитали за богатство, ведь кто еще, кроме них, так сорил талерами, словно деньги можно просто натрясти с елок?

«Так дальше продолжаться не может, – решил однажды Петер, охваченный печалью: накануне был праздник и весь народ собрался в трактире, – если мне вскорости не повезет, я наложу на себя руки. Эх, был бы я так же уважаем и богат, как Толстяк Эзехиль, или так же смел и силен, как Долговязый Шлуркер, или так же знаменит, как Король Танцев, и мог бы, как он, бросать музыкантам талеры, а не крейцеры! Откуда только взялись у него деньги?» Петер перебрал в уме все способы добывания денег, но ни один не пришелся ему по душе, наконец ему вспомнились предания о людях, которые в стародавние времена разбогатели с помощью Голландца Михеля или Стеклянного Человечка. Пока еще был жив его отец, к ним часто захаживали другие бедняки, и они, бывало, подолгу судили и рядили о богатых и о том, как к ним привалило богатство, нередко поминали они Стеклянного Человечка; да, хорошенько подумав, Петер смог восстановить в памяти почти весь стишок, который надо было произнести на Еловом Бугре, в самом сердце леса, чтобы Человечек появился. Стишок этот начинался словами:

Но сколько он ни напрягал память, последняя строка никак не шла ему на ум. Он уже подумывал, не спросить ли кого-нибудь из стариков, какими словами кончается заклинание, но его всегда удерживала боязнь выдать свои мысли; к тому же – так он считал – предание о Стеклянном Человечке знают немногие, стало быть, и заклинание мало кто помнит; у них в лесу богатые люди наперечет, да и отчего тогда его отец и другие бедняки не попытали счастья? Однажды он навел на разговор о Человечке свою мать, и она рассказала ему то, что он уже знал сам, она тоже помнила только первые строки заклинания, но под конец все же поведала сыну, что старичок-лесовичок показывается лишь тем, кто родился в воскресенье между одиннадцатью и двумя часами. Сам Петер, знай он заклинание, как раз и мог быть таким человеком, ибо он родился в воскресенье в половине двенадцатого.

Как только Петер услыхал это, он чуть не спятил от радости и нетерпения поскорее осуществить свой замысел. Хватит и того, думал Петер, что он родился в воскресенье и знает часть заклинания. Стеклянный Человечек непременно ему явится. И вот однажды, продав свой уголь, он нового костра разжигать не стал, а надел отцовскую праздничную куртку, новые красные чулки и воскресную шляпу, взял можжевеловый посох длиною в пять футов и сказал на прощанье: «Матушка, мне надо сходить в город, в окружную канцелярию, подходит срок тянуть жребий, кому из нас идти в солдаты, вот я и хочу напомнить начальнику, что вы вдова и я у вас единственный сын». Мать похвалила его за такое намерение, да только Петер отправился прямехонько на Еловый Бугор. Место это находится на высочайшей из шварцвальдских гор, на самой ее вершине, и в те времена на два часа пути вокруг не было не то что селения – ни одной хижины, ибо суеверные люди считали, что там нечисто. Да и лес, хоть и росли на Бугре прямо-таки исполинские ели, в тех местах валили неохотно: у дровосеков, когда они там работали, топор иной раз соскакивал с топорища и вонзался в ногу или деревья падали так быстро, что увлекали за собой людей и калечили их, а то и вовсе убивали, к тому же и самые прекрасные деревья из тех, что росли на Еловом Бугре, можно было пустить только на дрова, – плотовщики ни за что не взяли бы ни одного бревна оттуда в свой плот, ибо существовало поверье, что и люди и плоты гибнут, если с ними плывет хоть одно бревно с Елового Бугра. Вот почему на этом заклятом месте деревья росли так густо и так высоко, что там и днем было темно, как ночью, и Петера Мунка стала пробирать дрожь, – он не слышал здесь ни человеческого голоса, ни чьих-либо шагов, кроме своих собственных, ни стука топора; казалось, птицы и те не отваживаются залетать в густой мрак этой чащи.

Но вот Петер-угольщик взобрался на самый верх бугра и стоял теперь перед елью чудовищной толщины, за которую любой голландский корабельщик, не моргнув глазом, выложил бы сотню гульденов. «Здесь-то, наверное, и живет Хранитель Клада», – подумал Петер, снял свою воскресную шляпу, отвесил ели низкий поклон, откашлялся и дрожащим голосом проговорил:

– Добрый вечер, господин стекольный мастер!

Но ответа не последовало, вокруг царила такая же тишина, что и раньше. «Может быть, я все же должен сказать стишок?» – подумал Петер и пробормотал:

Хранитель Клада в лесу густом!

Средь елей зеленых таится твой дом.

К тебе с надеждой всегда взывал…

Когда он говорил эти слова, то, к великому своему ужасу, заметил, что из-за толстой ели выглядывает какая-то странная крохотная фигурка; ему показалось, что это и был Стеклянный Человечек, как его описывали: черная курточка, красные чулочки и шляпа, все было в точности так, Петеру почудилось даже, что он видит тонкое и умное личико, о котором ему случалось слышать. Но увы! Стеклянный Человечек исчез столь же мгновенно, как появился.

– Господин стекольный мастер! – немного помедлив, позвал Петер Мунк. – Будьте так добры, не дурачьте меня!.. Господин стекольный мастер, если вы думаете, что я вас не видел, то изволите очень ошибаться, я заметил, как вы выглядывали из-за дерева.

Но ответа все не было, лишь иногда из-за ели Петеру слышался легкий хриплый смешок. Наконец нетерпение пересилило страх, который до сих пор еще удерживал его. «Погоди, малыш, – крикнул он, – я тебя мигом сцапаю!» Одним прыжком достиг он толстой ели, но никакого Хранителя Клада там не было и в помине, только крохотная пригожая белочка взбегала вверх по стволу.

Петер Мунк покачал головой: он понял, что дело ему почти удалось, вспомнить бы только еще одну-единственную строчку заклинания, и Стеклянный Человечек предстанет перед ним, но, сколько он ни думал, сколько ни старался, все было тщетно. На нижних ветвях ели снова появилась белочка, казалось, она подзадоривает его или смеется над ним. Она умывалась, помахивала своим роскошным хвостом и глядела на него умными глазками; но под конец ему даже стало страшно наедине с этим зверьком, ибо у белки то вдруг оказывалась человеческая голова в треугольной шляпе, то она была совсем как обыкновенная белка, только на задних лапках у нее виднелись красные чулки и черные башмаки. Короче говоря, забавный это был зверек, однако у Петера-угольщика душа теперь совсем ушла в пятки, – он понял, что дело тут не чисто.

Обратно Петер мчался еще быстрее, чем шел сюда. Тьма в лесу, казалось, делалась все непроглядней, деревья – все гуще, и страх охватил Петера с такой силой, что он пустился бежать со всех ног. И только заслышав вдали лай собак и вскоре после того завидев меж деревьев дымок первого дома, он немного успокоился. Но когда он подошел поближе, то понял, что с перепугу побежал не в ту сторону и вместо того, чтобы прийти к стекловарам, пришел к плотовщикам. В том доме жили дровосеки: старик, его сын – глава семьи, и несколько взрослых внуков. Петера-угольщика, попросившегося к ним на ночлег, они приняли радушно, не любопытствуя ни как его звать, ни где он живет; угостили яблочным вином, а вечером поставили на стол жареного глухаря, любимое кушанье шварцвальдцев.

После ужина хозяйка и ее дочери уселись за прялки вокруг большой лучины, которую сыновья разожгли с помощью превосходной еловой смолы; дед, гость и хозяин дома курили и смотрели на работающих женщин, парни же занялись вырезыванием из дерева ложек и вилок. В лесу тем временем разыгралась буря, ветер выл и свистел среди елей, то тут, то там слышались сильные удары, порой казалось, будто с треском валятся целые деревья. Бесстрашные юноши хотели выбежать, чтобы понаблюдать вблизи это грозно-прекрасное зрелище, но дед остановил их строгим взглядом и окриком.

– Никому бы я не посоветовал выходить сейчас за дверь, – сказал он, – как бог свят, кто б ни вышел, назад не вернется, ведь нынешней ночью Голландец Михель рубит себе деревья для нового плота.

Младшие внуки вытаращили глазенки: они и раньше слыхали о Голландце Михеле, но теперь попросили дедушку рассказать о нем поподробнее; да и Петер Мунк присоединил к ним свой голос, – в его краях о Голландце Михеле рассказывали очень туманно, – и спросил у старика, кто такой этот Михель и где обитает.

– Он хозяин здешнего леса, и ежели вы в ваши годы еще об этом не слыхивали, значит, живете вы за Еловым Бугром, а то и дальше. Так уж и быть, расскажу я вам о Голландце Михеле, что знаю сам и что гласит предание. Тому назад лет сто, – так по крайней мере рассказывал мой дед, – на всем свете не было народа честнее шварцвальдцев. Теперь, когда в нашем краю завелось столько денег, люди стали дурными и бессовестными. Молодые парни по воскресеньям пляшут, горланят песни и сквернословят, да так, что оторопь берет; но в те времена все было по-иному, и пусть бы он сам заглянул сейчас вон в то окно, я все равно скажу, как говорил уже не раз: во всей этой порче виноват Голландец Михель. Так вот, сто лет тому назад, а быть может и раньше, жил-был богатый лесоторговец, державший у себя много работников; он сплавлял лес до самых низовьев Рейна, и господь помогал ему, потому что был он набожным человеком. Однажды вечером постучался к нему какой-то детина – таких он сроду не видывал. Одет, как все шварцвальдские парни, только ростом на голову выше их, – даже трудно было поверить, что живет на свете такой великан. Значит, просит он лесоторговца взять его на работу, а тот, приметив, что малый на редкость сильный и может таскать тяжести, тут же уговорился с ним о плате, и они ударили по рукам. Михель оказался таким работником, какие лесоторговцу и не снились. Когда рубили деревья, он управлялся за троих, а если ношу с одного конца поднимали шестеро, за другой брался он один. Прошло с полгода, как он рубил лес, и вот в один прекрасный день является он к хозяину и говорит: «Хватит уж мне рубить лес, хочу я наконец поглядеть, куда уплывают мои бревна, – что, коли вы и меня разок отпустите с плотами?»

Лесоторговец отвечал: «Я не стану тебе препятствовать, Михель, если тебе захотелось повидать свет. Хоть и нужны мне на рубке леса сильные люди, а на плотах важнее ловкость, нежели сила, на сей раз пусть будет по-твоему».

На том и порешили; плот, с которым предстояло ему плыть, составлен был из восьми вязок, а последняя – из огромных строевых балок. И что же дальше? Накануне вечером приносит Михель к реке еще восемь бревен – таких толстых и длинных, каких свет не видывал, а он их несет играючи, словно это всего-навсего шесты – тут всех прямо в дрожь бросило. Где он их срубил – так до сих пор никто и не знает. Увидал это лесоторговец, и сердце у него взыграло: он быстро прикинул в уме, сколько можно выручить за эти бревна, а Михель и говорит: «Ну вот, на этих-то я и отправлюсь, не на тех же щепочках мне плыть!» Хозяин хотел было дать ему в награду пару сапог, какие носят плотовщики, да Михель отшвырнул их и принес невесть откуда другие, невиданные; дед мой уверял, что весили они добрых сто фунтов и были в пять футов длиной.

Плот спустили на воду, и ежели раньше Михель удивлял дровосеков, то теперь пришел черед дивиться плотовщикам: они-то думали, что плот их из-за тяжелых бревен пойдет медленно, а он, как только попал в Неккар, понесся стрелой; там же, где Неккар делал излучину и плотовщики обыкновенно с превеликим трудом удерживали гонку на быстрине, не давая ей врезаться в прибрежный песок или гальку, Михель всякий раз соскакивал в воду, одним толчком вправо или влево выправлял плот, так что он без помех скользил дальше; а где река текла прямо, перебегал вперед на первую вязку, приказывал всем положить весла, втыкал в дно реки свой огромный шест, и плот с маху летел вперед, – казалось, будто деревья и села на берегу стремительно проносятся мимо. Таким-то манером они вдвое быстрее обычного достигли города Кельна на Рейне, где всегда сбывали свой груз, но теперь Михель им сказал: «Ну и купцы! Хорошо же вы понимаете свою выгоду! Неужто вы думаете, что кельнцы сами потребляют весь лес, который им пригоняют из Шварцвальда? Нет, они скупают его у вас за полцены, а потом перепродают подороже в Голландию. Давайте мелкие бревна продадим здесь, а большие отвезем в Голландию; все, что мы выручим сверх обычной цены, пойдет в наш карман».

Так говорил злокозненный Михель, и остальным это пришлось по душе: кому хотелось повидать Голландию, кому взять побольше денег. Нашелся среди них один честный малый, который отговаривал их рисковать хозяйским добром или обманывать хозяина в цене, да они его и слушать не стали и сразу позабыли его слова, только Голландец Михель не позабыл. Вот и поплыли они со своим лесом дальше, вниз по Рейну, Михель управлял плотом и быстро доставил их в Роттердам. Там предложили им цену, вчетверо больше прежней, а за огромные Михелевы балки отвалили целую кучу денег. Когда шварцвальдцы увидали такую уйму золота, они прямо с ума посходили от радости. Михель поделил выручку – одну четверть лесоторговцу, три четверти – плотовщикам. И тут пошла у них гульба; с матросами и со всякой прочей швалью шатались они денно и нощно по кабакам, пропивали да проигрывали свои денежки, а того честного парня, который их удерживал, Голландец Михель продал торговцу живым товаром, и никто больше о нем не слыхал. С той поры и стала Голландия раем шварцвальдских парней, а Голландец Михель – их повелителем; лесоторговцы долгое время ничего не знали об этой тайной торговле, и мало-помалу сюда, в верховья Рейна, стали притекать из Голландии деньги, а с ними сквернословие, дурные нравы, игра и пьянство.

Когда правда наконец вышла наружу, Голландец Михель как в воду канул; однако он жив и поныне. Вот уже сто лет творит он бесчинства в здешнем лесу и, сказывают, многим помог разбогатеть, да только ценою их грешной души – больше я ничего не скажу. Одно верно: и по сию пору в такие вот бурные ночи выискивает он на Еловом Бугре, где никто леса не рубит, самые отменные ели, и мой отец своими глазами видел, как ствол толщиной в четыре фута переломил он, словно тростинку. Эти бревна он дарит тем, кто сошел с пути истинного и стакнулся с ним: в полночь они спускают плоты на воду, и он плывет с ними в Голландию. Только будь я государем в Голландии, я бы приказал разнести его в куски картечью, – ведь все корабли, где есть хоть одна доска из тех, что поставил Голландец Михель, неминуемо идут ко дну. Потому и приходится слышать о стольких кораблекрушениях: отчего бы иначе вдруг затонул красивый крепкий корабль высотою с церковь? Но всякий раз, когда Голландец Михель в такую бурную ночь рубит ель в Шварцвальде, одна из прежних его досок выскакивает из пазов корабля, в щель затекает вода, и судно с людьми и товаром идет ко дну. Вот вам предание о Голландце Михеле, и то истинная правда – вся порча в Шварцвальде пошла от него. Да, он может дать человеку богатство, но я бы не стал у него что-нибудь брать, ни за что на свете не хотел бы я быть на месте Толстяка Эзехиля или Долговязого Шлуркера, говорят, что и Король Танцев предался ему!

Пока старик рассказывал, буря улеглась; напуганные девушки засветили лампы и ушли к себе, а мужчины положили на лавку у печки мешок, набитый листьями, вместо подушки для Петера Мунка и пожелали ему спокойной ночи.

Никогда еще Петеру не снились такие страшные сны, как в эту ночь: то ему чудилось, будто огромный, страшный Голландец Михель распахивает окна в горнице и своей длинной ручищей сует ему под нос мешок с деньгами, легонько встряхивая его, так что монеты бренчат ласково и звонко; то ему снилось, будто добрый Стеклянный Человечек скачет по комнате верхом на громадной зеленой бутылке, и опять слышалось хриповатое хихиканье, как давеча на Еловом Бугре; кто-то прожужжал ему в левое ухо:

За золотом, за золотом

В Голландию плыви,

Золото, золото

Смело бери!

Тут в правое ухо ему полилась знакомая песенка про Хранителя Клада в еловом лесу, и нежный голосок прошептал: «Глупый Петер-угольщик, глупый Петер Мунк, не можешь найти рифму на «взывал», а еще родился в воскресенье, ровно в полдень. Ищи, глупый Петер, ищи рифму!»

Он кряхтел и стонал во сне, силясь найти рифму, но так как он еще сроду не сочинял стихов, все его усилия были напрасны. Когда же с первыми лучами зари он проснулся, сон этот показался ему очень странным; он сел за стол и, скрестив на груди руки, стал размышлять о словах, которые слышались ему во сне, – они все еще звучали у него в ушах. «Ищи, глупый Петер, ищи рифму!» – повторил он про себя и постучал себе пальцем по лбу, но рифма упорно не шла. Когда он по-прежнему сидел в той же позе и мрачно глядел перед собой, неотступно думая о рифме на «взывал», мимо дома в глубь леса прошли трое парней, и один из них на ходу распевал:

С горы в долину я взывал,

Искал тебя, мой свет.

Платочек белый увидал –

Прощальный твой привет.

Тут Петера словно молнией пронзило, он вскочил и выбежал на улицу, – ему показалось, что он недослышал. Нагнав парней, он быстро и цепко схватил певца за руку.

– Стой, приятель! – крикнул он. – Какая у вас там рифма на «взывал»? Сделайте милость, скажите мне слова той песни!

– Еще чего вздумал! – возразил шварцвальдец. – Я волен петь, что хочу! Ну-ка, отпусти мою руку, не то…

– Нет, ты мне скажешь, что пел! – в ярости кричал Петер, еще крепче сжимая парню руку.

Увидев это, двое других немедля кинулись на Петера с кулаками и дубасили до тех пор, пока он от боли не выпустил рукав третьего и, обессилев, не рухнул на колени.

– Ну и поделом тебе! – смеясь, сказали парни. – А наперед запомни – с такими, как мы, шутки плохи!

– Запомнить-то я, конечно, запомню, – вздыхая, ответил Петер-угольщик. – Но теперь, когда вы все равно меня отдубасили, будьте так добры, скажите, что он пел!..

Они снова расхохотались и стали над ним издеваться; но парень, который пел песню, сказал ему слова, после чего они, смеясь и распевая, двинулись дальше.

– Значит, увидал, – пробормотал бедняга; весь избитый, он с трудом поднялся на ноги. – «Взывал» рифмуется с «увидал». Теперь, Стеклянный Человечек, давай с тобой еще разок перемолвимся словом!

Он возвратился в дом, взял шляпу и посох попрощался с хозяевами и отправился опять на Еловый Бугор. Медленно и задумчиво шел он своей дорогой, – ведь ему непременно надо было вспомнить стишок; наконец, когда он уже всходил на бугор, где ели обступали его все теснее и становились все выше, стишок вдруг вспомнился сам собой, и он от радости даже подпрыгнул.

Тут из-за деревьев выступил огромный детина в одежде плотовщика, держа в руке багор длиной с корабельную мачту. У Петера Мунка подкосились ноги, когда он увидел, что великан медленно зашагал рядом с ним, ибо он понял, что это не кто иной, как Голландец Михель. Страшный призрак шел молча, и Петер, в страхе, украдкой поглядывал на него. Он был, пожалуй, на голову выше самого высокого человека, которого Петер когда-либо видел, лицо его, хоть и сплошь изрытое морщинами, казалось не молодым и не старым; одет он был в парусиновую куртку, а огромные сапоги, натянутые поверх кожаных штанов, были знакомы Петеру из предания.

– Петер Мунк, зачем пришел ты сюда, на Еловый Бугор? – спросил наконец лесовик низким глухим голосом.

– Доброе утро, земляк, – отвечал Петер, делая вид, что ничуть не испугался, хотя на самом деле дрожал всем телом, – я иду через Еловый Бугор к себе домой.

– Петер Мунк, – возразил великан, метнув на юношу страшный, пронзительный взгляд, – через эту рощицу твой путь не лежит.

– Ну да, это не совсем прямой путь, – заметил тот, – но сегодня жарко, вот я и подумал, что здесь мне будет попрохладней.

– Не лги, Петер-угольщик! – громовым голосом вскричал Голландец Михель. – Не то я уложу тебя на месте вот этим багром. Думаешь, я не видел, как ты клянчил деньги у гнома? – добавил он чуть мягче. – Положим, то была глупая затея, и хорошо, что ты позабыл стишок, ведь коротышка-то скупердяй, много он не даст, а если кому и даст, тот не возрадуется. Ты, Петер, горемыка, и мне от души тебя жаль. Такой славный, красивый малый мог бы заняться чем получше, а не сидеть день-деньской возле угольной ямы! Другие так и сыплют талерами или дукатами, а ты едва можешь наскрести несколько грошей. Что это за жизнь!

– Ваша правда, жизнь незавидная, ничего тут не скажешь!

– Ну, для меня это сущий пустяк, – я уже не одного такого молодца вызволил из нужды, – не ты первый. Скажи-ка, сколько сотен талеров понадобится тебе для начала?

Тут он потряс деньгами в своем огромном кармане, и они зазвенели как нынешней ночью в Петеровом сне. Но сердце Петера при этих словах тревожно и болезненно сжалось; его бросало то в жар, то в холод, не похоже было, что Голландец Михель способен дать деньги из жалости, ничего не требуя взамен. Петеру вспомнились таинственные слова старого дровосека о богатых людях, и, полный неизъяснимого страха, он крикнул:

– Большое спасибо, сударь, только с вами я не хочу иметь дело – ведь я вас узнал! – и побежал, что было прыти. Но лесной дух огромными шагами следовал за ним, глухо и грозно ворча:

– Ты пожалеешь об этом, Петер, на лбу у тебя написано и по глазам видно – меня тебе не миновать. Да не беги ты так быстро, послушай разумное слово, вот уже и граница моих владений!

Но как только Петер это услыхал и заметил впереди неширокую канаву, он помчался еще быстрее, чтобы поскорее пересечь границу, так что Михелю под конец пришлось тоже прибавить шагу, и он гнался за Петером с бранью и угрозами. Отчаянным прыжком юноша перемахнул через канаву, – он увидел, как лесовик занес свой багор, готовясь обрушить его на голову Петера; однако он благополучно прыгнул на ту сторону, и багор разлетелся в щепы, словно ударясь о невидимую стену, только один длинный обломок долетел до Петера.

Торжествуя, подобрал он обломок, чтобы швырнуть его назад грубияну Михелю, но вдруг почувствовал, что кусок дерева ожил в его руке, и, к ужасу своему, увидел, что держит чудовищную змею, которая тянется к нему, сверкая глазами и алчно высовывая язык. Он выпустил ее, но она успела плотно обвиться вокруг его руки и, раскачиваясь, понемногу приближалась к его лицу. Вдруг раздался шум крыльев, и откуда-то слетел огромный глухарь, он ухватил змею за голову своим клювом и взмыл с нею в воздух, а Голландец Михель, видевший с другой стороны канавы, как змею унёс некто посильнее его, завыл и затопал от ярости.

Едва отдышавшись и еще весь дрожа, Петер продолжал свой путь; тропа делалась все круче, а местность все пустыннее, и вскоре он снова очутился возле громадной ели. Он принялся, как вчера, отвешивать поклоны Стеклянному Человечку, а потом произнес:

Хранитель Клада в лесу густом!

Средь елей зеленых таится твой дом.

– Хоть ты и не совсем угадал, Петер-угольщик, но тебе я покажусь, так уж и быть, – проговорил тонкий, нежный голосок поблизости от него.

Петер в изумлении оглянулся: под красивой елью сидел маленький старичок в черной курточке, красных чулочках и огромной шляпе. У него было тонкое приветливое личико, а борода нежная, словно из паутины, он курил – чудеса, да и только! – синюю стеклянную трубку, а когда Петер подошел поближе, то еще больше удивился; вся одежда, башмаки и шляпа Человечка были тоже из стекла, но оно было мягкое, словно еще не успело остыть, ибо следовало за каждым движением Человечка и облегало его, как материя.

– Тебе, значит, повстречался этот разбойник, Голландец Михель? – сказал Человечек, странно покашливая после каждого слова. – Он хотел тебя хорошенько напугать, да только я отобрал у злыдня его хитрую дубинку, больше он ее не получит.

– Да, господин Хранитель Клада, – ответил Петер с глубоким поклоном, – я было здорово испугался. А вы, значит, и были тот глухарь, что заклевал змею, – нижайшее вам спасибо. Я пришел сюда, чтобы просить у вас совета и помощи, уж больно мне худо живется, угольщик, он угольщиком и останется, а ведь я еще молод, вот я и подумал, что из меня могло бы выйти кое-что получше. Как посмотрю на других, сколько они нажили за короткое время, – взять хотя бы Эзехиля или Короля Танцев – у них денег куры не клюют!

– Петер, – с величайшей серьезностью сказал Человечек, выпустив длинную струю дыма из своей трубки. – Петер, об этих двоих я и слышать не хочу. Какая им польза от того, что они несколько лет будут здесь слыть счастливыми, зато потом станут тем несчастнее? Не презирай свое ремесло, твой отец и твой дед были достойные люди, а ведь они занимались тем же делом, что и ты, Петер Мунк! Не хотел бы я думать, что тебя привела сюда любовь к праздности.

Серьезный тон Человечка испугал Петера, и он покраснел.

– Нет, господин Хранитель Клада, – возразил он, – я знаю, что праздность – мать всех пороков, но ведь вы не станете на меня обижаться за то, что другое занятие мне больше по душе, нежели мое собственное. Угольщик – ничтожнейший человек на земле, вот стекловары, плотовщики, часовых дел мастера – те будут попочтенней.

– Надменность нередко предшествует падению, – ответил Человечек уже немного приветливей. – Что вы, люди, за странное племя! Редко кто из вас бывает доволен тем положением, которое занимает по рождению и воспитанию. Ну, станешь ты стекловаром, так тебе непременно захочется стать лесоторговцем, а станешь лесоторговцем, тебе и этого будет мало, и ты пожелаешь себе место лесничего или окружного начальника. Но будь по-твоему! Если ты мне обещаешь прилежно трудиться, я помогу тебе, Петер, зажить получше. Я имею обыкновение каждому, кто родился в воскресенье и сумел найти путь ко мне, исполнять три его желания. В первых двух он волен, а в третьем я могу ему и отказать, если желание его безрассудно. Пожелай и ты себе что-нибудь, Петер, но смотри не ошибись, пусть это будет что-нибудь хорошее и полезное!

– Ура! Вы замечательный Стеклянный Человечек, и не зря вас зовут Хранителем Клада, вы и сами сущий клад! Ну, раз уж я могу пожелать, чего душа моя просит, то я хочу, во-первых, уметь танцевать еще лучше Короля Танцев и всякий раз приносить с собой в трактир вдвое больше денег, чем тот!

– Глупец! – гневно вскричал Человечек. – Что за пустое желание – хорошо танцевать и выбрасывать как можно больше денег на игру! Не стыдно ли тебе, безмозглый Петер, так прозевать свое счастье! Что пользы тебе и твоей бедной матери от того, что ты будешь хорошо танцевать? Что пользы вам от денег, раз ты пожелал их себе только для трактира и все они будут там оставаться, как деньги ничтожного Короля Танцев? Всю остальную неделю ты опять будешь сидеть без гроша и по-прежнему терпеть нужду. Еще о д н о твое желание будет исполнено – но подумай как следует и пожелай себе что-нибудь дельное!

Петер почесал в затылке и, немного помедлив, сказал:

– Ну тогда я желаю себе самый большой и самый прекрасный стекольный завод во всем Шварцвальде, со всем, что положено, а также деньги, чтобы им управлять!

– И больше ничего? – озабоченно спросил Человечек. – Ничего больше, Петер?

– Ну, можете добавить еще лошадь и повозочку…

– О, безмозглый Петер-угольщик! – вскричал Человечек и с досады швырнул свою стеклянную трубку в ствол толстой ели так, что она разлетелась вдребезги. – Лошадь! Повозочку! Ума, ума – вот чего следовало тебе пожелать, простого человеческого разумения, а не лошадь и повозочку! Ну, да не печалься, постараемся сделать так, чтобы это не пошло тебе во вред, – второе твое желание в общем не так уж глупо. Хороший стекольный завод прокормит своего владельца-умельца, тебе бы еще только прихватить ума-разума, а уж лошадь и повозочка появились бы сами собой!

– Но, господин Хранитель Клада, у меня ведь остается еще одно желание. Вот я и мог бы пожелать себе ума, коль мне его так недостает, как вы говорите.

– Нет уж! Тебе еще не раз придется туго, и ты будешь рад-радехонек, что у тебя есть в запасе еще одно желание. А теперь отправляйся-ка домой! Вот, возьми, – сказал маленький владыка елей, вытаскивая из кармана мешочек, – здесь две тысячи гульденов, это все, и не вздумай еще раз являться ко мне за деньгами, не то я повешу тебя на самой высокой ели. Так уж у меня заведено с тех пор, как я живу в этом лесу. Три дня тому назад умер старый Винкфриц, которому принадлежал большой стекольный завод в нижнем лесу. Сходи туда завтра утром и предложи наследникам свою цену, честь по чести. Будь молодцом, прилежно трудись, а я время от времени стану навещать тебя и помогать тебе советом и делом, раз уж ты ума себе так и не выпросил. Но говорю тебе не шутя – твое первое желание было дурно. Смотри, Петер, не вздумай зачастить в трактир, это еще никого не доводило до добра.

Сказав это, Человечек достал новую трубку из прекраснейшего прозрачного стекла, набил ее сухими еловыми шишками и сунул в свой беззубый рот. Потом он вытащил огромное зажигательное стекло, вышел на солнце и зажег трубку. Управившись с этим, он ласково протянул руку Петеру, напутствовал его еще несколькими добрыми советами, а затем принялся все сильнее пыхать своей трубкой и пускать дым все чаще, пока и сам не скрылся в облаке дыма, который пах настоящим голландским табаком и понемногу рассеивался, клубясь меж верхушек елей.

Когда Петер пришел домой, он застал мать в большой тревоге, – добрая женщина думала, что ее сына не иначе как забрали в солдаты. Но он вернулся в самом лучшем расположении духа и рассказал, что повстречал в лесу доброго друга, который ссудил его деньгами, чтобы он, Петер, сменил ремесло угольщика на другое, получше. Хотя мать Петера уже тридцать лет жила в хижине угольщика и привыкла к черным от сажи лицам, как жена мельника привыкает к белому от муки лицу своего мужа, все-таки она была достаточно тщеславна, чтобы сразу, как только Петер расписал ей блестящее будущее, исполниться презрения к своему сословию. «Да, – сказала она, – мать владельца стекольного завода – это не какая-нибудь кумушка Грета или Бета, теперь я в церкви буду садиться на передние скамьи, где сидят порядочные люди».

Сын ее быстро поладил с наследниками стекольного завода. Он оставил всех прежних рабочих, но теперь они должны были денно и нощно выдувать для него стекло. Поначалу новое дело ему правилось. Он взял за привычку неторопливо спускаться вниз на завод и важно расхаживать там, заложив руки в карманы, заглядывая то туда, то сюда и отпуская замечания, над которыми рабочие иной раз немало потешались; но самым большим удовольствием для него было смотреть, как выдувают стекло. Нередко он тоже брался за работу и выделывал из мягкой стекольной массы диковиннейшие фигуры. Но вскоре это занятие ему наскучило, и он стал заходить на завод сперва только на часок, потом через день, а там – и раз в неделю, и его подмастерья делали все, что им вздумается. А причиной этому было то, что Петер зачастил в трактир. В первое же воскресенье после того, как он побывал на Еловом Бугре, Петер отправился в трактир и увидал там своих старых знакомцев – и Короля Танцев, который лихо отплясывал посреди зала, и Толстяка Эзехиля – этот сидел за пивной кружкой и играл в кости, то и дело бросая на стол звонкие талеры. Петер поспешно сунул руку в карман, проверить, не обманул ли его Стеклянный Человечек, – и гляди-ка! – карман его оказался битком набит золотыми и серебряными монетами. Да и ноги у него так и чесались, будто сами просились в пляс, и вот, как только кончился первый танец, Петер со своей парой стал впереди, рядом с Королем Танцев, и когда тот подпрыгивал на три фута кверху, Петер взлетал на четыре, когда тот выкидывал самые замысловатые и невиданные коленца, Петер выписывал ногами такие вензеля, что зрители были вне себя от изумления и восторга. Когда же в трактире прослышали, что Петер купил стекольный завод, и увидали, что, поравнявшись во время танца с музыкантами, он всякий раз бросает им по нескольку крейцеров, удивлению не было границ. Одни думали, что он нашел в лесу клад, другие – что получил наследство, но и те и эти отныне смотрели на него как на человека, который чего-то добился в жизни, и оказывали ему всяческое уважение – а все оттого только, что у него завелись деньги. И хотя в тот вечер Петер проиграл целых двадцать гульденов, в кармане у него по-прежнему звенело, словно там оставалась добрая сотня талеров.

Когда Петер заметил, сколь почтительно с ним обходятся, он от радости и гордости совсем потерял голову. Он бросал теперь деньги целыми пригоршнями и щедро раздавал их бедным, ибо еще не забыл, как его самого прежде угнетала бедность. Искусство Короля Танцев было посрамлено сверхъестественной ловкостью нового танцора, и этот высокий титул перешел отныне к Петеру.

Самые завзятые воскресные игроки не делали таких дерзких ставок, как он, но зато и проигрывали они куда меньше. Однако чем больше Петер проигрывал, тем больше у него появлялось денег. Все происходило в точности так, как он того требовал от Стеклянного Человечка. Он желал всегда иметь в кармане ровно столько денег, сколько было их у Толстяка Эзехиля, а ему-то он и проигрывал. И когда ему случалось проиграть двадцать-тридцать гульденов зараз, они тотчас же вновь оказывались у него в кармане, стоило только Эзехилю спрятать свой выигрыш. Мало-помалу он перещеголял в игре и разгуле самых отпетых парней во всем Шварцвальде, и его чаще называли Петер-игрок, чем Король Танцев, потому что теперь он играл и в будни. Зато его стекольный завод постепенно пришел в упадок, и виной тому было неразумие Петера. Стекла по его приказанию делали все больше, да только Петер не сумел вместе с заводом купить и секрет, куда это стекло повыгодней сбывать. Под конец он не знал, что ему делать со всем этим товаром, и за полцены продал его бродячим торговцам, чтобы выплатить жалованье рабочим.

Однажды вечером он плелся домой из трактира и, хотя немало выпил, чтобы развеять печаль, все же с тоской и страхом думал о предстоящем ему разорении. Вдруг он заметил, что рядом с ним кто-то идет, оглянулся – вот тебе на! То был Стеклянный Человечек. Злоба и ярость обуяли Петера, он стал запальчиво и дерзко бранить маленького лесовика – он-де виноват во всех его, Петера, несчастьях.

– На что мне теперь лошадь и повозочка? – кричал он. – Какой мне толк от завода и от всего моего стекла? Когда я был простым чумазым угольщиком, мне и то веселее жилось, и я не знал забот. А теперь я со дня на день жду, что придет окружной начальник, опишет мое добро за долги и продаст с торгов.

– Вот, значит, как? Выходит, я повинен в том, что ты несчастлив? Такова твоя благодарность за все мои милости? Кто тебе велел загадывать такие дурацкие желания? Ты захотел стать стеклоделом, а куда продавать стекло, и понятия не имел. Разве я тебя не предупреждал, чтобы ты был осмотрителен в своих желаниях? Ума, смекалки – вот чего тебе не хватает, Петер.

– При чем тут ум и смекалка! – вскричал тот. – Я ничуть не глупее других, ты еще в этом убедишься, Стеклянный Человечек. – С этими словами он грубо схватил лесовичка за шиворот и закричал: – Попался, господин Хранитель Клада! Я нынче же назову свое третье желание, а ты изволь мне его исполнить. Так вот, я желаю тут же на месте получить дважды по сто тысяч талеров и дом, а сверх того… ой-ой-ой! – завопил он и задергал рукой: Стеклянный Человечек превратился в расплавленное стекло и огнем жег ему руку. А сам Человечек бесследно исчез.

Еще много дней спустя распухшая рука напоминала Петеру о его неблагодарности и безрассудстве. Но потом он заглушил в себе голос совести и подумал: «Ну и пусть они продают мой завод и все остальное, у меня ведь еще остается Толстяк Эзехиль. Пока у него по воскресеньям водятся в кармане денежки, они будут и у меня».

Верно, Петер! Ну, а как их у него не станет? Так в конце концов и случилось, и то был удивительный арифметический казус. Однажды в воскресенье подъехал он к трактиру, все любопытные повысовывались из окон, и вот один говорит: «Петер-игрок прикатил», другой ему вторит: «Да, Король Танцев, богатый стеклодел», а третий покачал головой и сказал: «Было богатство, да сплыло; поговаривают, что у него куча долгов, а в городе один человек сказывал, будто окружной начальник вот-вот назначит торги».

Петер-богач важно и церемонно раскланялся с гостями, слез с повозки и крикнул:

– Добрый вечер, хозяин! Что, Толстяк Эзехиль уже пришел?

– Заходи, заходи, Петер! Твое место свободно, а мы уж засели за карты.

Петер Мунк вошел в трактир и сразу полез в карман: должно быть, Эзехиль имел при себе изрядный куш, потому что Петеров карман был набит доверху. Он подсел за стол к остальным и начал играть; то проигрывал, то выигрывал, так и сидели они за карточным столом до вечера, покуда весь честный люд не стал расходиться по домам, а они все продолжали играть при свечах; тут двое других игроков сказали:

– На сегодня хватит, нам пора домой, к жене и детям.

Однако Петер-игрок стал уговаривать Толстяка Эзехиля остаться. Тот долго не соглашался, но под конец воскликнул:

– Ну ладно, сейчас я сосчитаю свои деньги, а потом мы бросим кости; ставка – пять гульденов; меньше – не игра.

Он вытащил кошелек и сосчитал деньги – набралось ровнехонько сто гульденов, так Петер-игрок узнал, сколько есть у него – ему и считать не надо было. Однако если раньше Эзехиль выигрывал, то теперь он терял ставку за ставкой и при этом сыпал страшнейшими ругательствами. Стоило ему бросить кость, как следом за ним бросал и Петер, и всякий раз у него оказывалось на два очка больше. Наконец Эзехиль выложил на стол последние пять гульденов и воскликнул:

– Попробую еще разок, но коли опять проиграю – все равно не брошу; тогда ты, Петер, дашь мне взаймы из своего выигрыша! Честный человек всегда помогает ближнему.

– Изволь, хоть сто гульденов, – отвечал Король Танцев, который не мог нарадоваться своему везению.

Толстяк Эзехиль встряхнул кости и бросил: пятнадцать. «Так! – крикнул он. – Поглядим теперь, что у тебя!» Но Петер выкинул восемнадцать, и тут у него за спиной раздался знакомый хриплый голос: «Все! Это была последняя ставка».

Он оглянулся – позади него во весь свой огромный рост стоял Голландец Михель. От испуга Петер выронил деньги, которые только что сгреб со стола. Но Толстяк Эзехиль не видел Михеля и требовал у Петера-игрока десять гульденов, чтобы отыграться. Словно в забытьи полез он в карман, но денег там не оказалось; он стал трясти свой кафтан, да только оттуда не выпало ни единого геллера, и лишь теперь Петер вспомнил первое свое желание – всегда иметь столько денег, сколько их у Толстяка Эзехиля. Богатство развеялось как дым. Эзехиль и трактирщик с удивлением глядели, как он роется в карманах и не находит денег, – им не верилось, что у него их больше нет; но когда они сами обшарили его карманы и ничего не нашли, то впали в бешенство и стали кричать, что Петер – колдун, что весь выигрыш и остаток своих денег он колдовским способом переправил домой. Петер стойко защищался, но все было против него; Эзехиль объявил, что разнесет эту ужасную историю по всему Шварцвальду, а трактирщик пригрозил завтра с рассветом отправиться в город и заявить на Петера Мунка, как на колдуна; он надеется еще увидеть, добавил трактирщик, как Петера будут сжигать. Тут они, озверев, набросились на Петера, сорвали с него кафтан и вытолкали за дверь.

Ни одной звездочки не горело на небе, когда Петер, в полном унынии, брел домой; однако он все же различил рядом с собой угрюмого великана, который не отставал от него ни на шаг и наконец заговорил:

– Доигрался ты, Петер Мунк. Конец твоему барскому житью, я бы мог предсказать это еще тогда, когда ты не желал со мной знаться и побежал к глупому стеклянному гному. Теперь ты и сам видишь, что бывает с теми, кто не слушает моего совета. Что ж, попытай теперь счастья со мной – мне тебя жаль. Никто еще не раскаивался в том, что обратился ко мне. Так вот, ежели дорога тебя не пугает, завтра я целый день буду на Еловом Бугре – стоит тебе только позвать.

Петер прекрасно понял, кто с ним говорит, но его охватил ужас. Ничего не ответив, он бросился бежать к дому.

На этих словах речь рассказчика была прервана какой-то суетней внизу. Слышно было, как подъехал экипаж, как несколько человек требовали принести фонарь, как громко стучали в ворота, как лаяли собаки. Комната, отведенная возчику и ремесленникам, выходила на дорогу, все четверо постояльцев побежали туда посмотреть, что случилось. Насколько позволял свет фонаря, они разглядели перед заезжим двором большой дормез; рослый мужчина как раз помогал выйти из экипажа двум дамам в вуалях; кучер в ливрее выпрягал лошадей, а лакей отстегивал кофр.

– Да поможет им бог, – вздохнул возчик. – Если эти господа выберутся из харчевни целы и невредимы, тогда и мне нечего бояться за мою повозку.

– Тсс! – прошептал студент. – Мне сдается, что подстерегают не нас, а этих дам. Должно быть, тем, что внизу, уже заранее было известно об их приезде. Ах, если бы только можно было их предупредить! А, знаю! Тут во всем доме, кроме моей, только одна комната, приличествующая этим дамам, и как раз рядом с моей. Туда их и проводят. Сидите в этой комнате и не шумите, а я постараюсь предупредить их слуг.

Молодой человек тихонько пробрался к себе в комнату, погасил свечи, оставив гореть только тот огарок, что дала хозяйка. Затем стал подслушивать у дверей.

Вскоре хозяйка проводила дам наверх, указала отведенную им комнату, приветливо и ласково уговаривая их поскорее лечь спать после столь утомительной дороги. Затем она сошла вниз. Скоро студент услышал тяжелые мужские шаги. Он осторожно приоткрыл дверь и увидел в щелочку того рослого мужчину, что помогал дамам выйти из дормеза. Он был в охотничьем костюме, с охотничьим ножом за поясом, и, как видно, был штальмейстером или егерем, выездным лакеем двух неизвестных дам. Увидев, что он один поднимается по лестнице, студент быстро открыл дверь и поманил его к себе. Тот в недоумении подошел ближе, но не успел спросить, в чем дело, как студент сказал ему шепотом:

– Милостивый государь, вы попали в разбойничий притон.

Незнакомец испугался. Студент потянул его за собой в комнату и рассказал, какой это подозрительный дом.

Егерь был очень обеспокоен его словами. Студент услышал от него, что дамы – графиня и ее камеристка – сначала хотели ехать всю ночь, но приблизительно за полчаса отсюда им повстречался всадник, он окликнул их и спросил, куда они держат путь. Узнав, что они намерены всю ночь ехать Шпессартским лесом, он им это отсоветовал, потому что сейчас здесь пошаливают. «Ежели вы хотите послушаться доброго совета, – прибавил он, – то откажитесь от этой мысли: отсюда недалеко до харчевни, как бы плоха и неудобна она ни была, все же переночуйте лучше там, не следует без нужды подвергать себя темной ночью опасности». Человек, что дал такой совет, казался, по словам егеря, очень честным и благородным, и графиня, боясь нападения разбойников, приказала заночевать в этой харчевне.

Егерь счел своей обязанностью предупредить дам о грозящей опасности. Он прошел в смежную комнату и через некоторое время отворил дверь, которая вела из комнаты графини в комнату студента. Графиня, дама лет сорока, бледная от страха, вышла к студенту и попросила его повторить ей все сказанное егерю. Затем они посоветовались, что делать в их рискованном положении, и решили как можно осторожнее позвать двух графининых слуг, возчика и обоих ремесленников, чтобы в случае нападения держаться всем вместе.

Когда все были в сборе, ту дверь, что из комнаты графини вела в коридор, заперли и заставили комодами и стульями. Графиня с камеристкой уселись на кровать, а двое их слуг стали на страже. А егерь и те, что остановились на заезжем дворе раньше, в ожидании нападения разместились за столом в комнате студента. Было около десяти вечера, в доме все затихло, и казалось, никто не собирается нарушать покой постояльцев.

– Чтобы не заснуть, давайте делать то же, что и перед этим, – предложил мастер. – Мы рассказывали разные истории, и, если вы, сударь, не возражаете, мы и сейчас займемся тем же.

Но егерь не только не возражал, а даже, чтобы доказать свою готовность, предложил сам что-нибудь рассказать. Он начал так:

Когда в понедельник утром Петер пришел к себе на завод, он застал там не только рабочих, но и других людей, чье появление никого бы не обрадовало. Это были окружной начальник и три судебных пристава. Начальник пожелал Петеру доброго утра, осведомился, как он почивал, а затем развернул длинный список, где были перечислены заимодавцы Петера.

– Можете вы заплатить или нет? – строго спросил он. – И, будьте добры, поживей, мне с вами канителиться некогда, – до тюрьмы добрых три часа ходу.

Тут Петер совсем пал духом: он признался, что денег у него нет, и позволил начальнику и его людям описать дом и усадьбу, завод и конюшню, повозку и лошадей, а пока окружной начальник и его помощники расхаживали вокруг, осматривая и оценивая его имущество, он подумал: «До Елового Бугра недалеко, если маленький лесовик не помог мне, попытаю-ка я счастья у большого». И он помчался к Еловому Бугру, да с такой быстротой, словно судебные приставы гнались за ним по пятам.

Когда он пробегал мимо того места, где в первый раз говорил со Стеклянным Человечком, ему показалось, будто его удерживает чья-то невидимая рука, но он вырвался и понесся дальше, до самой границы, которую хорошенько заприметил, и не успел он, запыхавшись, позвать: «Голландец Михель! Господин Голландец Михель!», – как перед ним вырос великан-плотовщик со своим багром.

– Явился, – сказал он, смеясь. – А не то содрали бы шкуру и продали кредиторам! Ну, да не тревожься, все твои беды, как я уже говорил, пошли от Стеклянного Человечка, этого гордеца и ханжи. Уж если дарить, то щедрой рукой, а не как этот сквалыга. Пойдем, – сказал он и двинулся в глубь леса. – Пойдем ко мне домой, там и поглядим, столкуемся мы с тобой или нет.

«Как это «столкуемся»? – в тревоге думал Петер. – Что же он может с меня потребовать, разве у меня есть для него товар? Служить он себе заставит или что другое?»

Они шли вверх по крутой тропе и вскоре очутились возле мрачного глубокого ущелья с отвесными стенами. Голландец Михель легко сбежал вниз по скале, словно то была гладкая мраморная лестница; но тут Петер едва не лишился чувств: он увидел, как Михель, ступив на дно ущелья, сделался ростом с колокольню; великан протянул ему руку, длиной с весло, раскрыл ладонь, шириною с трактирный стол, и воскликнул:

– Садись ко мне на ладонь да ухватись покрепче за пальцы – не бойся – не упадешь!

Дрожа от страха, Петер сделал, как ему было велено, – сел к Михелю на ладонь и ухватился за большой палец.

Они спускались все глубже и глубже, но, к великому удивлению Петера, темнее не становилось, – напротив того, дневной свет в ущелье стал словно бы еще ярче, так что было больно глазам. Чем ниже они спускались, тем меньше делался Михель, и теперь он стоял в прежнем своем облике перед домом – самым что ни на есть обыкновенным домом зажиточного шварцвальдского крестьянина. Горница, куда Михель ввел Петера, тоже во всем походила на горницы у других хозяев, разве что казалась какой-то неуютной. Деревянные часы с кукушкой, громадная кафельная печь, широкие лавки по стенам и утварь на полках были здесь такие же, как повсюду. Михель указал гостю место за большим столом, а сам вышел и вскоре вернулся с кувшином вина и стаканами. Он налил вина себе и Петеру, и они разговорились; Голландец Михель стал расписывать Петеру радости жизни, чужедальные страны, города и реки, так что тому под конец страстно захотелось все это повидать, в чем он и признался честно Голландцу.

– Будь ты даже смел духом и крепок телом, чтобы затеять большие дела, но ведь стоит твоему глупому сердцу забиться чаще обыкновенного, и ты дрогнешь; ну, а оскорбления чести, несчастья – зачем смышленому парню беспокоиться из-за таких пустяков? Разве у тебя голова болела от обиды, когда тебя на днях обозвали мошенником и негодяем? Разве у тебя были рези в животе, когда явился окружной начальник, чтобы выкинуть тебя из дому? Ну-ка скажи, что у тебя болело?

– Сердце, – отвечал Петер, прижав руку к взволнованной груди: в этот миг ему почудилось, будто сердце его как-то пугливо заметалось.

– Не обижайся, но ведь ты не одну сотню гульденов швырнул паршивым нищим и прочему сброду, а что толку? Они призывали на тебя благословение божье, желали здоровья, – ну и что? Стал ты от этого здоровее? Половины этих денег хватило бы на то, чтобы держать при себе врача. Благословение божье – да уж нечего сказать, благословение, когда у тебя описывают имущество, а самого выгоняют на улицу! А что заставляло тебя лезть в карман, как только нищий протягивал к тебе свою драную шапку? Сердце, опять-таки сердце, – не глаза и не язык, не руки и не ноги, а только сердце, – ты, как верно говорится, принимал все слишком близко к сердцу.

– Но разве можно от этого отвыкнуть? Вот и сейчас – как я ни стараюсь заглушить в себе сердце, оно у меня колотится и болит.

– Да уж где тебе, бедолаге, с ним сладить! – со смехом вскричал Голландец Михель. – А ты отдай мне эту бесполезную вещицу, увидишь, как тебе сразу станет легко.

– Отдать вам – мое сердце? – в ужасе воскликнул Петер. – Но ведь я тогда сразу умру! Ни за что!

– Да, конечно, если бы кто-нибудь из ваших господ хирургов вздумал вырезать у тебя сердце, ты бы умер на месте, но я это делаю совсем по-другому – зайди сюда, убедись сам.

С этими словами он встал, открыл дверь в соседнюю комнату и пригласил Петера войти. Сердце юноши судорожно сжалось, едва он переступил порог, но он не обратил на это внимания, столь необычайно и поразительно было то, что открылось его глазам. На деревянных полках рядами стояли склянки, наполненные прозрачной жидкостью, и в каждой заключено было чье-нибудь сердце; ко всем склянкам были приклеены ярлыки с именами, и Петер их с любопытством прочел. Он нашел там сердце окружного начальника из Ф., сердце Толстяка Эзехиля, сердце Короля Танцев, сердце старшего лесничего; были там и шесть сердец хлебных скупщиков; восемь сердец офицеров-вербовщиков, три сердца ростовщиков, – короче говоря, это было собрание наиболее почтенных сердец из всех городов и селений на двадцать часов пути окрест.

– Смотри! Все эти люди покончили с житейскими заботами и треволнениями, ни одно из этих сердец больше не бьется озабоченно и тревожно, а их бывшие обладатели чувствуют себя превосходно, выставив за дверь беспокойного жильца.

– Но что же у них теперь вместо сердца? – спросил Петер, у которого от всего увиденного голова пошла кругом.

– А вот это, – ответил Голландец Михель; он полез в ящик и протянул Петеру каменное сердце.

– Вот оно что! – изумился тот, не в силах противиться дрожи, пронизавшей все его тело. – Сердце из мрамора? Но послушай, господин Михель, ведь от такого сердца в груди должно быть ой-ой как холодно?

– Разумеется, но этот холод приятный. А на что человеку горячее сердце? Зимой оно тебя не согреет – хорошая вишневая наливка горячит вернее, чем самое горячее сердце, а летом, когда все изнывают от жары, ты и не поверишь, какую прохладу дарует такое сердце. И, как я уже говорил, ни тревога, ни страх, ни дурацкое сострадание, ни какие-либо иные горести не достучатся до этого сердца.

– И это все, что вы можете мне дать? – с досадой спросил Петер. – Я надеялся получить деньги, а вы предлагаете мне камень.

– Ну, я думаю, ста тысяч гульденов на первых порах тебе хватит. Если ты дашь им разумное употребление, то вскорости станешь миллионером.

– Сто тысяч? – в восторге вскричал бедный угольщик. – Да перестань же ты, сердце, так бешено колотиться в моей груди! Скоро мы с тобой простимся. Ладно, Михель! Давайте мне камень и деньги и, так и быть, вынимайте из клетки этого колотилу!

– Я знал, что ты парень с головой, – отвечал Голландец, ласково улыбаясь, – пойдем выпьем еще по стаканчику, а потом я отсчитаю тебе деньги.

Они опять уселись за стол в горнице и пили, пили до тех пор, пока Петер не погрузился в глубокий сон.

Петер-угольщик проснулся от веселой трели почтового рожка и – гляди-ка! – он сидел в роскошной карете и катил по широкой дороге, а когда высунулся из окна, то увидел позади, в голубой дымке, очертания Шварцвальда. Поначалу ему не верилось, что это он, а не кто другой сидит в карете. Ибо и платье на нем тоже было совсем не то, что вчера; однако он так отчетливо помнил все происшедшее с ним, что в конце концов перестал ломать голову и воскликнул: «И думать нечего – это я, Петер-угольщик, и никто другой!»

Он сам себе удивлялся, что нисколько не грустит, впервые покидая родимый тихий край, леса, где он так долго жил, и что, даже вспоминая о матери, которая осталась теперь сирая, без куска хлеба, не может выжать из глаз ни единой слезинки, ни единого вздоха из груди; ибо все теперь стало ему в равной степени безразлично. «Ах да, – вспомнил он, – ведь слезы и вздохи, тоска по родине и грусть исходят от сердца, а у меня теперь – спасибо Голландцу Михелю – сердце холодное, из камня».

Он приложил руку к груди, но там все было тихо, ничто не шевелилось. «Я буду рад, если он и насчет ста тысяч гульденов сдержал свое слово так же, как насчет сердца», – подумал он и принялся обшаривать карету. Он нашел много всякого платья, о каком только мог мечтать, но денег нигде не было. Наконец он наткнулся на какой-то саквояж, и в нем оказалось много тысяч талеров золотом и чеками на торговые дома во всех больших городах. «Вот и сбылись мои желания», – подумал Петер, уселся поудобнее в угол кареты и помчал в далекие края.

Два года колесил он по свету, глядел из окна кареты направо и налево, скользил взглядом по домам, мимо которых проезжал, а когда делал остановку, замечал лишь вывеску своей гостиницы, потом бегал по городу, где ему показывали разные достопримечательности. Но ничто его не радовало – ни картины, ни здания, ни музыка, ни танцы; у него было каменное сердце, безучастное ко всему, а его глаза и уши разучились воспринимать прекрасное. Только и осталось у него радости, что есть и пить, да спать; так он и жил, без цели рыская по свету, для развлечения ел, от скуки спал. Время от времени он, правда, вспоминал, что был, пожалуй, веселей и счастливей, когда жил бедно и принужден был работать, чтобы кормиться. Тогда ему доставляли удовольствие вид красивой долины, музыка и танцы, и он мог часами радоваться в ожидании немудрящей еды, которую мать приносила ему к угольной яме. И когда он вот так задумывался о прошлом, ему казалось невероятным, что теперь он не способен даже смеяться, а ведь раньше он хохотал над самой пустячной шуткой. Теперь же, когда другие смеялись, он лишь из вежливости кривил рот, но сердце его нисколько не веселилось. Он чувствовал, как спокойно у него на душе, но доволен все-таки не был. Но не тоска по родине и не грусть, а скука, опустошенность, безрадостная жизнь в конце концов погнали его домой.

Когда он выехал из Страсбурга и увидел родной лес, темневший вдали, когда ему снова стали попадаться навстречу рослые шварцвальдцы с приветливыми открытыми лицами, когда до его слуха донеслась громкая, гортанная, но благозвучная родная речь, то он невольно схватился за сердце; ибо кровь в его жилах побежала быстрее и он готов был и радоваться и плакать в одно и то же время, – но вот глупец! – сердце-то у него было из камня. А камни мертвы, они не смеются и не плачут.

Первым делом он отправился к Голландцу Михелю, который принял его с прежним радушием.

– Михель, – сказал ему Петер, – я поездил по свету, многое повидал, но все это вздор и только нагнало на меня скуку. Правда, ваша каменная штучка, которую я ношу в груди, от многого меня оберегает. Я никогда не сержусь и не грущу, но зато и живу как бы наполовину. Не могли бы вы чуть-чуть оживить это каменное сердце? А еще лучше – верните мне мое прежнее! За свои двадцать пять лет я с ним свыкся, и ежели оно когда и выкидывало глупые штуки, все же то было честное и веселое сердце.

Лесной дух горько и зло рассмеялся.

– Когда в свой час ты умрешь, Петер Мунк, – ответил он, – оно непременно к тебе вернется; тогда ты вновь обретешь свое мягкое, отзывчивое сердце и почувствуешь, что тебя ожидает – радость или мука! Но здесь, на земле, оно больше твоим не станет. Да, Петер, поездил-то ты вволю, но жизнь, которую ты вел, не могла пойти тебе на пользу. Осядь где-нибудь в здешних лесах, построй себе дом, женись, пусти в оборот свои деньги, – тебе не хватает настоящего дела, от безделья ведь ты и скучал, а все сваливаешь на безвинное сердце.

Петер понял, что Михель прав, говоря о безделье, и вознамерился умножить свое богатство. Михель подарил ему еще сто тысяч гульденов и расстался с ним, как с добрым другом.

Вскоре в Шварцвальде разнеслась молва, что Петер-угольщик, или Петер-игрок, возвратился из дальних стран, и теперь-де он много богаче прежнего. И на сей раз все шло так, как издавна ведется: стоило Петеру остаться без гроша, как его вытолкали из «Солнца», а теперь, едва он в первый же воскресный вечер явился туда снова, все стали наперебой жать ему руку, расхваливать его лошадь, расспрашивать о путешествиях, и когда он сел играть на звонкие талеры с Толстяком Эзехилем, на него взирали с еще большим почтением, чем раньше.

Однако теперь он стал заниматься не стекольным делом, а лесоторговлей, правда, только для виду. Главным его занятием сделалась скупка и перепродажа хлеба и ростовщичество. Мало-помалу пол-Шварцвальда оказалось у него в долгу, но он ссужал деньги только из десяти процентов или вынуждал бедняков втридорога покупать у него зерно, ежели они не могли расплатиться сразу. С окружным начальником он был теперь в тесной дружбе, и ежели кто не мог точно в срок уплатить долг господину Петеру Мунку, начальник со своими подручными скакал к должнику, оценивал дом и хозяйство, мигом все продавал, а отца, мать и детей выгонял на все четыре стороны. Поначалу Петеру-богачу это доставляло некоторое неудовольствие, потому что несчастные бедняки, лишившись крова, осаждали его дом: мужчины молили о снисхождении, женщины пытались смягчить каменное сердце, а дети плакали, выпрашивая кусочек хлеба. Но когда он завел себе свирепых овчарок, «кошачьи концерты», как он их называл, сразу прекратились. Он науськивал псов на нищих, и те с криками разбегались. Больше всех досаждала ему «старуха». А это была не кто иная, как старая Мункиха, мать Петера. Она впала в нищету, когда ее дом и двор были проданы с молотка, а ее сынок, вернувшись домой богачом, о ней даже не вспомнил. Вот она время от времени и захаживала к нему на двор, старая, немощная, с клюкой. Войти в дом она не смела, ибо однажды он ее выгнал, но тяжко страдала оттого, что вынуждена жить подаяниями чужих людей, в то время как ее родной сын мог бы уготовить ей безбедную старость. Однако холодное сердце оставалось безучастным при виде знакомого увядшего лица, молящих глаз, протянутой иссохшей руки, согбенной фигуры. По субботам, когда она стучалась к нему в дверь, он ворча доставал мелкую монету, заворачивал в бумажку и высылал ей со слугой. Он слышал, как она дрожащим голосом благодарила его и желала ему благоденствия, как, кряхтя, брела прочь, но в эту минуту его занимало только одно: что он истратил попусту еще шесть батценов.

Наконец Петеру пришла мысль жениться. Он знал, что любой отец в Шварцвальде охотно отдаст за него свою дочь, и был разборчив: ему хотелось, чтобы и в этом случае люди подивились его уму и счастью. Вот почему он разъезжал по всему краю, заглядывая во все уголки, но ни одна из его прекрасных землячек не была для него достаточно хороша. Наконец, после того как Петер обошел все танцевальные залы в тщетных поисках наипервейшей красавицы, он услыхал однажды, что самая красивая и добродетельная девушка во всем Шварцвальде – дочь бедного дровосека. Живет-де она тихо и уединенно, рачительно и толково ведет хозяйство в отцовском доме, а на танцы никогда не ходит, даже в троицын день или в храмовый праздник. Как только Петер прослышал об этом шварцвальдском чуде, он решил просить руки девушки и поехал у, ее отцу, чей дом ему указали. Отец красавицы Лизбет немало удивился, что к нему пожаловал такой важный барин, еще больше удивился он, услыхав, что это не кто иной, как Петер-богач, желающий ныне стать его зятем. Долго раздумывать он не стал, ведь теперь, полагал он, бедности и заботам – конец, и, не спрашиваясь у Лизбет, дал свое согласие, а добрая девушка была столь послушна, что, не прекословя, стала госпожой Мунк.

Но жизнь у бедняжки пошла совсем не так, как она мечтала и надеялась. Ей казалось, что она хорошо управляется с хозяйством, но господину Петеру ничем нельзя было угодить. Она жалела бедных, и поскольку супруг ее был богат, не видела греха в том, чтобы подать пфенниг бедной нищенке или поднести рюмочку старому человеку. Однако, когда господин Петер это заметил, он устремил на нее гневный взгляд и грозным голосом сказал:

– Зачем ты раздаешь мое добро бродягам и оборванцам? Разве ты принесла с собой приданое, которое можешь раздаривать? Нищенским посохом твоего отца и печки не истопишь, а ты бросаешься деньгами, словно принцесса. Смотри, поймаю тебя еще раз, хорошенько попотчую плеткой!

Красавица Лизбет плакала тайком у себя в комнате, страдая от жестокосердия мужа, и частенько подумывала она о том, что лучше бы ей снова очутиться дома, в убогом жилище отца, нежели жить в хоромах у богатого, но жестокосердого Петера. Ах, знай она, что сердце у него из мрамора и он не может любить никого – ни ее, ни другого человека на земле, – она бы, верно, не удивлялась! Но она этого не знала. И вот, бывало, сидит она у себя на крылечке, а мимо идет нищий, снимает шляпу и заводит свою песню, – так она зажмуривала глаза, чтобы не разжалобиться его горестным видом, и сжимала руку в кулак, чтобы нечаянно не сунуть ее в карман и не вытащить оттуда монетку. Оттого и пошла о ней худая слава по всему Шварцвальду: красавица Лизбет-де еще жаднее, чем ее муж.

В один прекрасный день сидела Лизбет во дворе за прялкой и напевала песенку; у нее было отрадно на душе, потому что денек выдался погожий и Петер уехал на охоту. И тут она видит, что бредет по дороге дряхлый старичок, сгибаясь под тяжестью большого мешка – ей даже издали было слышно, как он кряхтит. С участием смотрит на него Лизбет и думает про себя, что негоже на такого маленького старого человека взваливать такую поклажу. Тем временем старичок, кряхтя, подходит все ближе и, поравнявшись с Лизбет, едва не валится с ног от изнеможения.

– Ах, сжальтесь, хозяюшка, дайте напиться, – проговорил старичок, – мочи моей больше нет!

– В ваши годы нельзя уж таскать такие тяжести, – сказала Лизбет.

– Да вот нужда заставляет спину гнуть, кормиться-то надо, – ответил старичок. – Ах, да разве богатая женщина вроде вас может знать, как горька бедность и как освежает в такую жару глоток воды!

Услыхав это, Лизбет побежала на кухню, схватила с полки кувшин и налила в него воды, но когда она понесла его старичку и, не дойдя до него нескольких шагов, увидела, как он сидит на мешке, изможденный, несчастный, жалость пронзила ее, она смекнула, что мужа нет дома, а потому отставила кувшин, взяла бокал, наполнила его вином, положила сверху изрядный кусок ржаного хлеба и подала старику со словами:

– Глоток вина придаст вам больше сил, чем вода, – вы ведь уже такой старенький. Только пейте, не торопясь, и поешьте хлеба.

Человек в удивлении воззрился на Лизбет, старческие глаза наполнились слезами; он выпил вина и сказал:

– Я уже стар, но мало встречал на своем веку людей, что были бы так добры и так щедро и от души творили милостыню, как вы, госпожа Лизбет. Но за это вам будет даровано благоденствие – такое сердце не останется без награды.

– Не останется, и награду она получит на месте, – раздался вдруг страшный голос; когда они обернулись, то увидели у себя за спиной Петера с пылавшим от гнева лицом. – Так ты мое лучшее вино расточаешь нищим, а из моего бокала даешь пить бродягам? Что ж, вот тебе награда!

Лизбет упала к его ногам и стала просить прощения, но каменное сердце не знало жалости, – Петер перекинул в руке хлыст и рукоятью черного дерева с такой силой хватил красавицу жену по голове, что она бездыханная упала на руки старику. Когда Петер это увидел, он словно бы сразу раскаялся в содеянном и наклонился посмотреть, жива ли еще Лизбет, но тут человечек заговорил хорошо знакомым Петеру голосом:

– Не трудись, Петер-угольщик, это был прекраснейший, нежнейший цветок Шварцвальда, по ты растоптал его, и уж больше ему не зацвести.

Тут вся кровь отхлынула у Петера от лица.

– Ах, это вы, господин Хранитель Клада? – сказал он. – Ну, сделанного не воротишь, значит, так было ей на роду написано. Надеюсь только, вы не донесете на меня в суд, как на убийцу?

– Несчастный! – отвечал ему Стеклянный Человечек. – Какая польза будет мне от того, что я отправлю на виселицу твою смертную оболочку! Не земного суда должно тебе бояться, а иного и более строгого, ибо ты продал душу злой силе!

– Если я и продал свое сердце, – закричал Петер, – то кто же виноват в этом, как не ты с твоими обманчивыми сокровищами! Это ты, злобный дух, привел меня к погибели, ты вынудил искать помощи у того, другого, – ты и в ответе за все!

Но не успел он произнести эти слова, как Стеклянный Человечек начал расти и раздуваться – глаза у него стали будто суповые миски, а рот – будто жерло печи, откуда вырывалось пламя.

Петер бросился на колени и, хоть и было у него каменное сердце, задрожал, как былинка. Ястребиными когтями впился лесовик ему в затылок, поднял и завертел в воздухе, как кружит вихрь сухой лист, и швырнул оземь так, что у него затрещали кости.

– Червяк! – крикнул он громовым голосом. – Я мог бы раздавить тебя, если бы захотел, ибо ты оскорбил Владыку леса. Но ради покойницы, которая накормила и напоила меня, я даю тебе неделю сроку. Ежели ты не обратишься к добру, я приду и сотру тебя в порошок, и ты умрешь без покаяния!

Был уже поздний вечер, когда несколько человек, проходя мимо, увидели Петера-богача, распростертого на земле без памяти. Они стали его вертеть и переворачивать, пытаясь пробудить к жизни, но долгое время все их старания были тщетны. Наконец один из них пошел в дом, принес воды и брызнул ему в лицо. Тут Петер глубоко вздохнул, застонал и раскрыл глаза; он долго озирался, а потом спросил, где его жена, Лизбет, но никто ее не видел. Он поблагодарил людей за помощь, побрел к себе в дом и стал всюду искать ее, но Лизбет нигде не было – ни в погребе, ни на чердаке: то, что он считал страшным сном, оказалось горестной явью. Теперь, когда он остался один, его стали посещать странные мысли: бояться он ничего не боялся, ибо сердце у него было холодное, по стоило ему подумать о смерти жены, как он начинал размышлять и о собственной кончине, – о том, сколь обремененный покинет он этот мир – обремененный слезами бедняков, тысячекратными их проклятиями, которые не могли смягчить его сердца; плачем несчастных, которых он травил собаками; обремененный безмолвным отчаянием своей матери, кровью красивой и доброй Лизбет; что ответит он ее старику отцу, когда тот придет к нему и спросит: «Где моя дочь, твоя жена?» А как будет он держать ответ перед другим, перед тем, кому принадлежат все леса, все моря, все горы и жизни людские?

Это мучило его и ночью во сне, поминутно просыпался он от нежного голоса, который взывал к нему: «Петер, добудь себе живое сердце!» А проснувшись, спешил снова закрыть глаза, ибо узнал голос, предостерегавший его во сне – то был голос Лизбет. На другой день он пошел в трактир, чтобы развеять мрачные мысли, и застал там Толстяка Эзехиля. Петер подсел к нему, они заговорили о том о сем: о хорошей погоде, о войне, о налогах и, наконец, о смерти, о том, как где-то кто-то внезапно умер. Тут Петер спросил Толстяка, что он вообще думает о смерти и что, по его мнению, за ней последует. Эзехиль ответил ему, что тело похоронят, а душа либо вознесется на небо, либо низринется в ад.

– Значит, сердце тоже похоронят? – с тревогой спросил Петер.

– Конечно, его тоже похоронят.

– Ну, а если у человека больше нет сердца? – продолжал Петер.

Услышав это, Эзехиль испуганно уставился на него.

– Что ты хочешь этим сказать? Ты что, насмехаешься надо мной? По-твоему, у меня нет сердца?

– О, сердце у тебя есть, и преизрядное, твердое, как камень, – отвечал Петер.

Эзехиль вытаращил на него глаза, оглянулся, не слышит ли их кто, и сказал:

– Откуда ты знаешь? Может быть, и твое сердце больше уже не бьется?

– Нет, не бьется, во всяком случае, не у меня в груди, – ответил Петер Мунк. – Но скажи мне, – теперь ты знаешь, о чем я говорю, – что станется с нашими сердцами?

– Да тебе-то что за печаль, приятель? – смеясь, спросил Эзехиль. – На этом свете ты живешь припеваючи, ну и будет с тебя. Тем-то и хороши наши холодные сердца, что от таких мыслей нам ни чуточки не страшно.

– Что верно, то верно, но мысли-то в голову лезут. И ежели я теперь не знаю страха, то хорошо помню, как ужасно боялся адских мучений, когда был еще маленьким наивным мальчиком.

– Ну, хорошего нам ждать не приходится, – заметил Эзехиль. – Как-то раз я спросил об этом у одного учителя, он сказал, что после нашей смерти сердца будут взвешены – велика ли тяжесть грехов. Легкие сердца взлетят вверх, тяжелые падут вниз; я думаю, наши камни потянут немало.

– Да уж конечно, – ответил Петер. – Но мне и самому часто не по себе оттого, что мое сердце остается таким безучастным и равнодушным, когда я думаю о подобных вещах.

Так они говорили; однако в ту же ночь Петер пять или шесть раз слышал, как знакомый голос шептал ему в ухо: «Петер, добудь себе живое сердце!» Он не испытывал раскаяния в том, что убил жену, но когда говорил челяди, что она уехала, то сам при этом всякий раз думал: «Куда же она могла уехать?» Так прошло шесть дней; по ночам он неизменно слышал тот же голос и все думал о маленьком лесовике и его страшной угрозе; но на седьмое утро он вскочил с постели и воскликнул: «Ну ладно, пойду попытаюсь добыть себе живое сердце, мертвый камень в моей груди делает мою жизнь скучной и бессмысленной». Он поспешно надел воскресное платье, сел на лошадь и поскакал к Еловому Бугру. Достигнув того места на Еловом Бугре, где ели стояли особенно густо, он спешился, привязал лошадь, торопливым шагом направился к толстой ели и, став перед ней, произнес заклинание:

Хранитель Клада в лесу густом!

Средь елей зеленых таится твой дом.

К тебе с надеждой всегда взывал,

Кто в воскресенье свет увидал.

И Стеклянный Человечек явился, но не такой приветливый и ласковый, как прежде, а хмурый и печальный; на нем был сюртучок из черного стекла, а со шляпы спускалась длинная траурная вуаль, и Петер сразу понял, по ком он надел траур.

– Что хочешь ты от меня, Петер Мунк? – спросил он глухим голосом.

– У меня осталось еще одно желание, господин Хранитель Клада, – ответил Петер, не поднимая глаз.

– Разве каменные сердца могут желать? – спросил Человечек. – У тебя есть все, чего требовал твой дурной нрав, и я вряд ли смогу исполнить твое желание.

– По ведь вы подарили мне три желания; одно-то у меня еще осталось.

– И все же я могу тебе в нем отказать, если оно глупое, – продолжал лесовик, – но говори, послушаем, чего ты желаешь.

– Тогда выньте у меня из груди мертвый камень и отдайте мне мое живое сердце! – сказал Петер.

– Разве я заключил с тобой эту сделку? – спросил Стеклянный Человечек. – И разве я Голландец Михель, который дарит богатство вместе с каменным сердцем? Там, у него, ищи свое сердце.

– Ах, он никогда мне его не вернет! – ответил Петер.

– Жаль мне тебя, хоть ты и негодяй, – произнес Человечек после некоторого раздумья. – Но поскольку твое желание не глупо, то я не могу вовсе отказать тебе и оставить без всякой помощи. Итак, слушай: силой ты сердце себе не вернешь, а вот хитростью – пожалуй, и, может быть, даже без особого труда, ведь Михель был и остался глупым Михелем, хоть он и почитает себя великим умником. Ступай прямо к нему и сделай все, как я тебе скажу.

Он научил Петера, как себя вести, и дал ему крестик из прозрачнейшего стекла.

– Жизни тебя лишить он не сможет и отпустит на волю, если ты сунешь ему под нос этот крестик и при этом будешь молиться. А как только получишь от него то, чего добивался, приходи опять ко мне, на это же место.

Петер Мунк взял крестик, постарался хорошенько запомнить все наставления Человечка и отправился дальше, во владения Голландца Михеля. Он трижды позвал его по имени, и великан мгновенно явился.

– Ты убил жену? – с ужасным смехом спросил он. – Я бы поступил так же, она раздаривала твое имущество нищим. Но тебе придется на время уехать – ее будут искать, не найдут, и поднимется шум; так что тебе, верно, нужны деньги, за этим ты и пришел?

– Ты угадал, – ответил Петер. – Только на этот раз денег надо побольше – до Америки-то далеко.

Михель пошел вперед и привел его к себе в дом; там он открыл сундук, полный денег, и стал доставать оттуда целые столбики золотых монет. Пока он отсчитывал Петеру деньги, тот сказал:

– А ты, Михель, пустобрех! Ловко ты меня провел – сказал, что у меня в груди камень, а мое сердце, мол, у тебя!

– Разве это не так? – удивился Михель. – Неужели ты слышишь свое сердце? Разве оно у тебя не холодное, как лед? Разве ты чувствуешь страх или горе иди способен в чем-то раскаиваться?

– Ты просто остановил мое сердце, но оно по-прежнему у меня в груди, и у Эзехиля тоже, он мне и сказал, что ты нас надул, где уж тебе вынуть у человека сердце из груди, да еще так, чтобы он ничего не почувствовал, для этого надо быть волшебником.

– Уверяю тебя, – раздраженно воскликнул Михель, – у Эзехиля и у всех, кто получил от меня богатство, такие же каменные сердца, как у тебя, а ваши настоящие хранятся у меня здесь, в комнате.

– Ну и горазд ты врать! – засмеялся Петер. – Это ты рассказывай кому-нибудь другому! Думаешь, я не навидался, когда путешествовал, всяких диковинных штук? Сердца, что у тебя в комнате, искусственные, из воска. Ты богат, спору нет, но колдовать ты не умеешь.

Тут великан рассердился и распахнул дверь в комнату.

– Ну-ка, войди и прочитай ярлыки; вон в той склянке – сердце Петера Мунка, гляди, как оно трепещет. Может ли воск шевелиться?

– И все-таки оно из воска, – отвечал Петер. – Настоящее сердце бьется совсем не так, мое-то все еще у меня в груди. Нет, колдовать ты не умеешь.

– Ладно, я тебе сейчас докажу! – сердито крикнул Михель. – Ты сам почувствуешь, что это сердце твое.

Он взял сердце Петера, распахнул на нем куртку, вынул из его груди камень и показал ему. Потом подышал на сердце и осторожно вставил его на место. Петер сразу почувствовал, как оно забилось, и обрадовался – он снова мог радоваться!

– Ну как, убедился? – улыбаясь, спросил его Михель.

– Да, твоя правда, – ответствовал Петер, осторожно доставая из кармана крестик. – Никогда бы не поверил, что можно делать такие чудеса!

– Верно? Как видишь, колдовать я умею. Ну, а теперь давай я вставлю тебе твой камень обратно.

– Тихонечко, господин Михель! – крикнул Петер, сделав шаг назад и держа перед собой крестик. – Попалась рыбка на крючок. На сей раз в дураках остался ты! – И он принялся читать молитвы, какие только мог вспомнить.

Тут Михель стал уменьшаться – он делался все ниже и ниже, потом пополз по полу, извиваясь, словно червь, стеная и охая, а сердца вокруг забились и застучали, как часы в мастерской часовщика. Петер испугался, его охватил ужас, и он бросился прочь из комнаты, прочь из дома; не помня себя от страха, вскарабкался он по скале, ибо слышал, как Михель вскочил, стал топать ногами, бесноваться и слать ему вслед ужасные проклятья. Выбравшись наверх, Петер поспешил на Еловый Бугор. Тут разразилась страшная гроза; слева и справа от него сверкали молнии, раскалывая деревья, но он целым и невредимым достиг владений Стеклянного Человечка.

Сердце его радостно билось, уже потому только, что оно билось. Но вот Петер с ужасом оглянулся на свою жизнь, – она была подобна грозе, которая за минуту перед тем расщепляла вокруг него прекраснейшие деревья. Петер подумал о Лизбет, своей красивой и доброй жене, которую он убил из жадности, и показался себе настоящим извергом; прибежав к обиталищу Стеклянного Человечка, он горько разрыдался.

Хранитель Клада сидел под елью и курил маленькую трубку, но смотрел он куда веселее, чем давеча.

– Что ты плачешь, Петер-угольщик? – спросил он. – Может быть, тебе не удалось получить обратно твое сердце и ты так и остался с каменным?

– Ах, сударь! – вздохнул Петер. – Пока у меня было холодное сердце, я никогда не плакал, глаза у меня были сухими, как земля в июльский зной, но теперь мое собственное сердце рвется на части, лишь подумаю, что я натворил: должников своих я довел до сумы, больных и нищих травил собаками; да вы сами видели, как мой хлыст обрушился на ее прекрасное чело!

– Петер! Ты был великим грешником! – сказал Человечек. – Деньги и праздность развратили тебя, и твое сердце окаменело, перестало чувствовать радость и горе, раскаяние и жалость. Но раскаяние смягчает вину, и, знай я, что ты искренне сожалеешь о своей жизни, я бы мог еще кое-что для тебя сделать.

– Ничего я больше не хочу, – отвечал Петер, горестно повесив голову. – Моя жизнь кончена, мне уж радости не видать; что стану я делать один на всем свете? Матушка никогда не простит мне того, как я над ней издевался, быть может, я, чудовище, свел ее в могилу! А Лизбет, жена моя! Лучше убейте меня, господин Хранитель Клада, тогда уж разом кончится моя злосчастная жизнь!

– Хорошо, – отвечал Человечек, – если такова твоя воля, – топор у меня под рукой.

Он спокойно вынул трубочку изо рта, выбил ее и сунул в карман. Потом неторопливо встал и скрылся в ельнике. А Петер, плача, сел на траву; жизнь для него теперь ничего не значила, и он покорно ждал рокового удара. Немного погодя он услыхал у себя за спиной легкие шаги и подумал: «Вот и конец!»

– Оглянись еще разок, Петер Мунк! – воскликнул Человечек.

Петер вытер слезы, оглянулся и увидел свою мать и жену Лизбет, которые ласково глядели на него. Он радостно вскочил на ноги.

– Так ты жива, Лизбет! И вы здесь, матушка, – вы простили меня?

– Они простят тебя, – произнес Стеклянный Человечек, – ибо ты искренне раскаялся, и все будет забыто. Возвращайся теперь домой, в отцовскую хижину, и стань угольщиком, как прежде; если ты будешь трудолюбив и честен, то научишься уважать свое ремесло, а твои соседи будут любить и почитать тебя больше, чем если бы ты имел десять бочек золота.

Вот что сказал Стеклянный Человечек, и на этом он с ними простился.

Все трое не знали, как им хвалить и благословлять его, и счастливые отправились домой.

Великолепного дома Петера-богача больше не существовало; в него ударила молния, и он сгорел вместе со всем богатством; но до отцовской хижины было недалеко, туда и вел теперь их путь, а о потере имущества они нисколько не сокрушались.

Но каково было их удивление, когда они подошли к хижине! Она превратилась в добротный крестьянский дом, убранство его было просто, но удобно и опрятно.

– Это сделал добрый Стеклянный Человечек! – воскликнул Петер.

– Какой прекрасный дом! – сказала Лизбет. – Мне здесь гораздо уютнее, чем в большом доме со множеством слуг.

С тех пор Петер Мунк стал трудолюбивым и добросовестным человеком. Он довольствовался тем, что имел, неутомимо занимался своим ремеслом, а со временем без посторонней помощи нажил состояние и снискал уважение и любовь во всем крае. Он никогда больше не ссорился с Лизбет, чтил свою мать и подавал бедным, которые стучались к нему в дверь. Когда через несколько лет Лизбет произвела на свет хорошенького мальчика, Петер отправился на Еловый Бугор и произнес заклинание. Но Стеклянный Человечек не показывался.

– Господин Хранитель Клада! – громко позвал Петер. – Послушайте, мне ничего не надо, я только хочу просить вас быть крестным отцом моему сыночку!

Но никто не отозвался, только налетевший вдруг ветер прошумел в елях и сбросил в траву несколько шишек.

– Ну что ж, раз вы не хотите показаться, возьму-ка я на память эти шишки! – воскликнул Петер, сунул в карман шишки и пошел домой. Когда же дома он снял праздничную куртку и его мать, перед тем как уложить ее в сундук, вывернула карманы, оттуда выпали четыре тяжелых свертка, а когда их развернули, там оказались сплошь новенькие баденские талеры, и среди них ни одного фальшивого. Это был подарок Человечка из елового леса своему крестнику, маленькому Петеру.

С тех пор и жили они мирно и безбедно, и еще много лет спустя, когда у Петера Мунка уже волосы поседели, он не уставал повторять: «Да, уж лучше довольствоваться малым, чем иметь золото и всякие другие богатства и при этом – холодное сердце».

Шел уже пятый день, а Феликс, егерь и студент все еще были в руках у разбойников. Они очень тосковали и жаждали освобождения, хотя атаман и его подчиненные обходились с ними не плохо. Чем дольше тянулось время, тем сильнее возрастал их страх, что обман будет обнаружен. На пятый день вечером егерь сообщил товарищам по несчастью, что твердо решил этой ночью бежать, пусть даже он поплатится за это жизнью. Он всячески склонял их тоже к побегу и объяснил, как собирается его осуществить.

– Того, что стоит всего ближе к нам, я беру на себя; ничего не поделаешь, ведь дело идет о самозащите, а самозащита законом не воспрещается. Его придется убить.

– Убить? – ужаснулся Феликс. – Вы хотите его убить?

– Да, это твердо решено, раз его смерть спасет жизнь двум людям. Должен вам сказать, что собственными ушами слышал, как разбойники с озабоченным видом шептались, что их ищут по лесу, а старухи, озлобившись, проговорились о недобрых намерениях разбойничьей шайки; они всячески нас ругали и дали понять, что, если на разбойников нападут, нам нечего ждать пощады.

– Господи боже! – в ужасе воскликнул юноша и закрыл лицо руками.

– Я предлагаю, пока они еще не приставили нам ножа к горлу, опередить их. Когда стемнеет, я подкрадусь к ближнему караульному, он окликнет меня, я шепну, что графине внезапно стало дурно, и когда он обернется, покончу с ним. Затем приду за вами, молодой человек, и второй тоже не уйдет от нас, а с третьим мы и подавно справимся.

И сам егерь в эту минуту и слова его ужаснули Феликса. Он уже собрался отговорить его от такого кровавого замысла, но тут дверь тихонько отворилась и кто-то крадучись вошел к ним. Это был атаман. Он сразу осторожно затворил за собой дверь, а пленникам сделал знак не шуметь. Сев рядом с Феликсом, он сказал:

– Ваше сиятельство, вы в безвыходном положении. Граф, ваш супруг, не сдержал слова, он не только не прислал выкупа, по заявил местному начальству. Солдаты рыскают по лесу, чтобы арестовать меня и моих людей. Я угрожал вашему супругу покончить с вами, если он попытается нас схватить. Но то ли ему не дорога ваша жизнь, то ли он не верит моему слову. Ваша жизнь в наших руках, по нашему закону вы обречены на смерть. Что вы можете мне возразить?

Пленники были подавлены, они сидели, не поднимая глаз, не знали, что сказать, ведь Феликс отлично понимал: признавшись в переодевании, он только усугубит опасность.

– Сверх моих сил подвергать такой опасности даму, к которой я отношусь с великим почтением, – продолжал атаман, – для вашего спасения возможно только одно, вот я и хочу предложить вам этот единственный выход: я предлагаю бежать всем нам вместе.

Изумленные неожиданностью, они молча смотрели на него.

– Большинство моих людей, – продолжал он, – решило податься в Италию и примкнуть к одной очень крупной шайке. Что до меня, то служить под началом другого мне не улыбается, поэтому я не заодно с ними. Если бы вы, ваше сиятельство, взяли меня под свою защиту и обещали, прибегнув к вашим сильным связям, замолвить за меня слово, то, пока еще не поздно, я мог бы вас спасти.

Феликс в смущении молчал. Он был слишком честен, все существо его возмущалось при мысли сначала преднамеренно подвергнуть опасности человека, который хочет спасти ему жизнь, а потом оказаться бессильным защитить его. Он все еще молчал, и тогда атаман заговорил снова.

– В настоящее время всюду вербуют людей в войска, я удовольствуюсь самой скромной должностью. Я знаю, вы многое можете, но ведь я не требую ничего, мне достаточно вашего обещания, что вы постараетесь хоть немного помочь мне в этом деле.

– Хорошо, обещаю оказать вам содействие, сделать все, что могу, все, что в моих силах, – ответил Феликс, не подымая глаз. – Чем бы все это для вас ни кончилось, для меня утешительно уже то, что вы добровольно порываете с разбойничьей жизнью.

Растроганный атаман поцеловал руку доброй даме и шепнул, чтобы через два часа, после того как стемнеет, она была готова, а потом вышел из хижины столь же осторожно, как перед тем вошел. После его ухода все трое с облегчением вздохнули.

– Поистине, сам господь бог вложил это ему в сердце! – воскликнул егерь. – Какое нежданное спасение! Мне и во сне не снилось, что на свете еще бывает такое.

– Вот уж правда нежданное! – согласился с ним Феликс. – Но честно ли я поступил, обманув его? Что пользы ему в моем заступничестве? Я же не признался, кто я, а ведь это все равно что заманить его на виселицу, разве не так, господин егерь?

– Ну к чему такая совестливость, милый юноша! – возразил студент. – И это после того, как вы так мастерски сыграли свою роль! Нет, пусть это вас не мучает, это вполне законная самозащита. Ведь не постыдился же он дерзко похитить во время пути почтенную даму, и не будь вас, как знать, чем бы все это кончилось для графини! Нет, вы поступили вполне честно. Впрочем, я полагаю, тот факт, что он, атаман шайки, сам отдастся в руки правосудия, послужит ему на пользу.

Этот последний довод утешил юношу. В радостном возбуждении и все же тревожась и замирая от страха, что их план может потерпеть неудачу, провели они ближайшие часы. Уже стемнело, когда атаман снова заглянул к ним, положил узел с одеждой и сказал:

– Ваше сиятельство, чтобы облегчить нам бегство, вам необходимо переодеться мужчиной. Будьте готовы. Через час мы отправимся в путь.

С этими словами он вышел, и егерь едва удержался, чтобы не расхохотаться.

– Вот вам и второе переодевание, – сказал он, – и, честное слово, оно пристало вам куда больше первого!

Они развязали узел, достали отличный охотничий костюм и все, что к нему полагается, костюм пришелся Феликсу впору и очень к лицу. Когда он был готов, егерь хотел было бросить платье графини в угол, но Феликс не позволил, он связал ее вещи в узелок и сказал, что попросит графиню подарить их ему, и он сохранит их до конца жизни на память об этих удивительных днях.

Наконец атаман вернулся. Он был вооружен до зубов, егерю он возвратил отобранное у того ружье и пороховницу. Студенту он тоже вручил ружье, а Феликсу подал охотничий нож и попросил на всякий случай повесить его на пояс. К счастью, было уже очень темно, не то по сияющему виду Феликса, когда он вооружился ножом, атаман мог бы легко догадаться, кто он на самом деле. Когда они осторожно вышли за дверь, егерь обнаружил, что на ближнем сторожевом посту никого нет. Это дало им возможность незаметно проскользнуть мимо хижины, но атаман не повел их обычной тропой, из глубины ущелья подымавшейся в лес, он направился к отвесной скале, на первый взгляд неприступной. Однако, когда они были уже у ее подножия, атаман обратил их внимание на веревочную лестницу, висевшую на скале. Он перекинул ружье за спину и стал подниматься первым, затем протянул руку графине и пригласил следовать за ним, егерь замыкал шествие. За скалой оказалась тропинка, и они быстро пошли по ней.

– Эта тропинка выведет нас на дорогу в Ашафенбург, – сказал атаман. – По ней мы и пойдем, у меня точные сведения, что граф, ваш супруг, в данное время там.

Молча продолжали они свой путь, атаман впереди, остальные трое гуськом за ним. Через три часа они остановились. Атаман попросил Феликса сесть отдохнуть на пень. Он достал хлеб и походную флягу со старым вином и предложил усталым путникам подкрепиться.

– Я думаю, мы не позже чем через час наткнемся на военный кордон, расставленный по всему лесу. В таком случае будьте столь добры, поговорите с офицером и попросите его прилично обращаться со мной.

Феликс согласился и на это, хотя мало надеялся на успех своего заступничества. Они отдыхали с полчаса, затем двинулись дальше. Они шли еще около часа и теперь приближались к проселочной дороге; уже забрезжило утро, в лесу чуть посветлело, тут вдруг раздался громкий окрик: «Стой! Ни шагу дальше!» Они остановились как вкопанные, им преградили дорогу пятеро солдат и приказали следовать за ними к майору, их командиру, и дать ему объяснение, куда и зачем они идут. Пройдя шагов пятьдесят, они заметили, что в кустах и слева и справа поблескивают штыки, – видимо, лес был оцеплен. Под дубом сидел майор в окружении офицеров и нескольких штатских. Задержанных привели к майору, и он уже собирался допросить их, кто они и откуда, но тут вдруг вскочил со своего места один из присутствующих и воскликнул:

– Боже мой! Кого я вижу, ведь это же Готфрид, наш егерь!

– Так точно, господин управляющий! – радостно ответил егерь. – Я самый, чудом спасенный из рук шайки разбойников.

Офицеры очень удивились, увидав его тут. А егерь попросил майора и управляющего отойти с ним в сторонку и в кратких словах рассказал, как они были спасены и кто тот четвертый, что сопровождал их.

Обрадованный его сообщением, майор тут же принял нужные меры и отдал распоряжение препроводить важного арестованного дальше, а золотых дел мастера подвел к своим офицерам и представил им доблестного юношу, смелость и присутствие духа которого спасли графиню, и все радостно жали ему руку, расточали похвалы и никак не могли наслушаться рассказов его и егеря о том, что они пережили.

Меж тем совсем рассвело. Майор решил лично проводить освобожденных в город. Он вместе с ними и графским управляющим отправился в ближайшую деревню, где стоял его экипаж, там он усадил Феликса рядом с собой в экипаж; егерь, студент, управляющий и много других людей ехали верхами впереди и позади них, и так это поистине триумфальное шествие двинулось по дороге в город. С быстротой молнии разнесся слух о разбойничьем нападении в шпессартской харчевне и о самоотверженном юноше, и не менее быстро передавалась из уст в уста весть о его освобождении. Поэтому и нет ничего удивительного, что в городе, куда они ехали, улицы были запружены народом: всем хотелось увидеть молодого героя. Навстречу медленно подъезжавшему экипажу хлынула толпа народа. «Вот он, – раздались крики. – Видите, это он сидит рядом с офицером! Да здравствует смелый золотых дел мастер!» И тысячеголосое «ура!» огласило воздух.

Феликс был смущен, растроган кликами толпы. Но еще более трогательное зрелище ожидало его в ратуше. Богато одетый мужчина средних лет встретил его у лестницы и обнял со слезами на глазах.

– Как мне отблагодарить тебя, сын мой! – воскликнул он. – Ты вернул мне счастье, то счастье, коего я чуть не лишился навсегда! Ты спас мне жену, моим детям спас мать! При ее хрупком здоровье она не выдержала бы тягостной жизни в плену у разбойников.

Так говорил супруг графини. Чем решительнее отказывался Феликс сказать, какую награду желал бы получить за свой самоотверженный поступок, тем непреклоннее настаивал граф. Тут юноша вспомнил о тяжелой участи атамана разбойников; он рассказал, что тот его спас и что спасал он, собственно, не его, а графиню. Граф, тронутый не столько поступком атамана, сколько новым доказательством благородства и бескорыстия, кои проявил Феликс своей просьбой, обещал сделать все, что в его силах, чтобы спасти разбойника.

Еще в тот же день граф в сопровождении храброго егеря повез Феликса в замок, где графиня, озабоченная судьбой самоотверженного юноши, с нетерпением ждала вестей. Как описать ее радость, когда супруг ввел к ней ее спасителя? Она не уставала его расспрашивать и благодарить, она велела привести детей, чтобы они посмотрели на доблестного юношу, которому их мать столь многим обязана. Малыши протянули ему ручки, и ласковые слова их детской признательности, их уверения, что после отца с матерью для них нет никого на свете дороже его, были для Феликса лучшей наградой за те бессонные ночи, за все то, что ему пришлось претерпеть у разбойников.

Когда прошли первые минуты радостной встречи, лакей по знаку графини принес одежду и хорошо знакомый ранец, отданные Феликсом графине в лесной харчевне.

– Здесь все, что вы дали мне в ту страшную минуту, – с ласковой улыбкой сказала она, – в этих вещах тайные чары, облачив меня в них, вы поразили моих преследователей слепотой. Теперь они снова в вашем распоряжении, но я хочу предложить вам оставить эту одежду мне на память о вас, а взамен принять ту сумму, что разбойники назначили как выкуп за меня.

Феликса испугал столь щедрый подарок; благородство не позволило ему принять вознаграждение за то, что он сделал по доброй воле.

– Ваше сиятельство, – сказал он в волнении, – я не могу согласиться на это. Одежда, как вы того пожелали, пусть остается у вас, но сумму, которую вы назвали, я принять не могу. Но я знаю, что вам угодно меня вознаградить, поэтому я прошу не лишать меня вашего благоволения, иной награды мне не надо, и, в случае если мне понадобится ваша помощь, позволить мне обратиться к вам.

Долго еще уговаривали они юношу, но ничто не могло изменить его решения. Графиня и ее супруг наконец уступили, и лакей хотел уже унести одежду и ранец, но тут Феликс вспомнил об ожерелье, о котором за столь радостными событиями совсем было забыл.

– Постойте! – остановил он лакея. – Ваше сиятельство, разрешите мне взять всего одну вещь из ранца, остальное полностью и навсегда принадлежит вам.

– Все в вашем распоряжении, – сказала она, – хотя я охотно сохранила бы все на память о вас, берите, берите то, чего не хотите лишиться. Однако позвольте спросить, чем вы так дорожите, что не хотите оставить мне?

Юноша тем временем открыл ранец и достал футляр красного сафьяна.

– Берите все, что принадлежит мне, – с улыбкой ответил он. – Но это принадлежит моей дорогой крестной матери. Это, ваше сиятельство, ожерелье моей работы, и его я должен отдать ей, – прибавил он, открыв и подавая ей футляр из красного сафьяна. – Ожерелье, на котором я пробовал свои силы.

Она взяла футляр, но, мельком взглянув на него, смутилась и протянула его Феликсу.

– Как?! Эти камни! – воскликнула она. – И они, вы говорите, предназначены вашей крестной?

– Ну, да, – ответил Феликс, – моя крестная прислала их мне, я вставил их в оправу и шел к ней, чтобы лично отдать ей ожерелье.

До слез растроганная графиня смотрела на него.

– Так, значит, ты Феликс Пернер из Нюрнберга? – воскликнула она.

– Ну да! Но откуда вы вдруг узнали, как меня зовут? – спросил он, с изумлением глядя на нее.

– О чудесный перст провидения! – обратилась умиленная графиня к ничего не понимавшему супругу. – Это же Феликс, наш крестник, сын нашей камеристки Сабины! Феликс! Ведь это ко мне, ко мне ты шел. Так ты, сам того не зная, спас свою крестную!

– Как? Значит, вы графиня Зандау, так много сделавшая для нас с матерью? А это замок Майенбург, тот самый, куда я держал путь? Как благодарен я счастливой судьбе, которая столь неожиданно свела меня с вами; значит, своим поступком мне хоть в малой доле удалось выразить вам свою великую признательность!

– Ты сделал для меня больше, чем я когда-либо смогу сделать для тебя, – возразила она. – Но пока я жива, я постараюсь доказать тебе, сколь бесконечно многим все мы тебе обязаны. Ты будешь сыном моему супругу, братом моим детям, а я буду тебе любящей матерью; ожерелье, которое привело тебя ко мне в час величайшей опасности, отныне для меня самое приятное украшение: оно постоянно будет напоминать мне о тебе и твоем благородстве.

Так сказала графиня и сдержала слово. Она щедро помогала Феликсу в годы странствий. Когда он вернулся уже сведущим в своем деле мастером, она купила ему в Нюрнберге дом, полностью обставила его, парадную комнату в доме украшали хорошо выполненные картины, на которых были изображены сцены из жизни Феликса в лесной харчевне и в разбойничьем ущелье.

Так и зажил в Нюрнберге Феликс, умелый золотых дел мастер. Слава о его искусстве, а также молва о его удивительной доблести привлекали к нему заказчиков со всей страны. Многие приезжие, попав в чудесный город Нюрнберг, приходили в мастерскую к знаменитому мастеру Феликсу, чтобы поглядеть на него, подивиться его геройству и мастерству, а то и заказать ему красивое украшение. Однако самыми желанными для него гостями были егерь, машинный мастер, студент и возчик. Всякий раз по дороге из Вюрцбурга в Фюрт возчик заезжал к Феликсу, егерь чуть не каждый год привозил ему подарки от графини, мастер, исходив многие немецкие земли, под конец устроился на жительство у Феликса. Как-то навестил их и студент. Он за это время стал важным государственным мужем, но не стеснялся отужинать в обществе мастера Феликса и его приятеля. Они вспоминали все пережитое на заезжем дворе и шпессартском лесу, и бывший студент рассказал, что видел в Италии атамана разбойников: он вполне исправился, стал военным и служит верой и правдой неаполитанскому королю.

Феликса эта весть обрадовала. Не будь атамана, он, надо думать, вряд ли попал бы в тогдашнее опасное положение, но, не будь этого человека, он бы и не смог уйти от разбойников. Вот и выходит, что в душе у честного золотых дел мастера жили только добрые и дружественные мысли, когда ему вспоминалась харчевня в Шпессарте.

В одной далекой-далекой стране, находящейся на севере, среди снежных сугробов, ледников и вечных морозов, в невероятно красивом ледяном дворце жила счастливая семья властелина этого края - волшебный принц и его жена. Как нам уже рассказывала сказка про холодное сердце, избранницей принца был никто иной, как любимица многих детей - принцесса Эльза. Добрый и веселый снеговик Олаф справился с задачей ее сестры Анны на отлично! Ему удалось не только найти Эльзе пару, но и спасти целое королевство от необычной жары и затопления. Более того, с женитьбой Эльзы и принца, вообще исчез риск повторного возникновения подобных угроз, ведь во-первых, они таки научились лучше контролировать свои силы, а во-вторых, влюбленная пара умела мгновенно исправлять ошибки друг друга. Если Эльза случайно кого-то замораживала, принц использовал свое умение растапливать лед и наоборот.

Жизнь королевской семьи проходила среди многочисленных развлечений и веселья. Принц и принцесса безумно любили друг друга, кроме того их очень уважали подданные. Поэтому заботливая Анна могла быть спокойной за сестру: Эльза наконец нашла свое счастье и все указывало на то, что она больше никогда не будет скучать и не почувствует себя одинокой.

В то спокойное утро ничто не предвещало беды: Эльза как всегда завтракала на балконе свежими круассанами с какао, а принц решал важные государственные дела. Он был очень хорошим, справедливым и мудрым правителем, сумевшим организовать идеальный порядок в целом королевстве. Благодаря его преданности и рассудительности страна процветала и укреплялась с каждым днем. Однако, только на первый взгляд казалось, что все происходит словно с помощью волшебной палочки. На самом деле, государственные дела требовали много времени принца, поэтому он приступал к ним с самого утра, чтобы потом иметь возможность развлекаться и отдыхать вместе с Эльзой.

Завтракая, Эльза увидела счастливого Олафа, который спускался с горы и держал в руках что-то удивительное. С приближением снеговика, принцесса смогла рассмотреть странную вещь лучше - это был букетик нежных фиолетовых цветов, которые не только расчудесно выглядели, но и создавали вокруг невероятный аромат. Эльза, которая раньше никогда не видела живых цветов, была чрезвычайно поражена увиденным. Рассказ Олафа о соседней стране, где царит вечное лето и все цветет, очень заинтересовал и одновременно огорчил принцессу.

Дело в том, что она уже давно хотела увидеть, что же такое настоящее лето, почувствовать его неповторимый аромат, отправиться в лес собирать ягоды, сплести венок из цветов и может даже искупаться в теплом море. Однако это все было недостижимой мечтой, ведь принцесса имела холодное сердце, для которого жаркое лето было серьезной опасностью.

С каждым днем Эльза становилась все более печальной и замкнутой в себе, и никто не мог догадаться о причине ее плохого настроения. Какие только развлечения, веселья и подарки не придумывал принц для любимой, все зря - Эльза даже на минуту не прекращала грустить. Совсем скоро жители королевства вообще забыли, как выглядит улыбка принцессы, настолько привыкли видеть ее хмурой и печальной.

Увидев подарок принца, Эльза очень обрадовалась, и не теряя времени собралась в дорогу - осуществлять свою давнюю заветную мечту.

Наслаждаясь своими первыми и такими особыми летними каникулами, юная принцесса поняла очень важную вещь: не стоит замыкаться в себе, оставаясь наедине со своими проблемами. Гораздо лучше, рассказать близким то, что тебя тревожит. Очень часто они не только выслушают, но и помогут преодолеть трудности.

Понравилась статья? Поделитесь ей